Или: я еще подросток и, укладываясь спать на своей кушеточке в кухне, вынужден периодически выслушивать словесные баталии матери и отчима. Две двери отделяют меня от них, но через тонкую перегородку между комнатой и кухней все отлично слышно. Я вдавливаю голову в подушку, зарываюсь в одеяло; бесполезность этих мер очевидна, поэтому я в курсе их взаимных претензий. Сейчас плохо припоминаю их суть, помню только, что подобные сцены очень меня пугали. Страх был примитивный, животный, он выдавливал слезы и рождал чувство беззащитности. Хорошо помню, как хотелось мне войти в соседнюю комнату, подойти к отчиму поближе, дотянуться до его ненавистной рожи и измолотить ее кулачками… Так мучился я вынужденной бессонницей, засыпая под утро совершенно измотанным, а утром просыпался от едкого табачного дыма, проникающего из-за двух дверей, с трудом поднимался, раздирая воспаленные от недосыпа глаза, пил чай и полусонный уходил в школу, проклиная этот холодный неустроенный мир.
Господи, избавь меня от воспоминаний, они ранят мне сердце. Я калека, меня калечили в детстве. Помоги, Боже, уврачуй мои душевные вывихи и переломы!
Или: мне пять лет, я жду отца во дворе училища. Он преподает здесь, зашел на минутку за чем-то, вот-вот должен выйти. Я в новеньком матросском костюмчике, который мне очень нравится, в начале шестидесятых это была редкость. Недавно прошел дождь; во дворе училища огромные лужи. Я сижу на перилах беседки, болтая ногами. Вдруг из дальнего конца двора слышу сдавленные крики и ругательства. Трое подростков что-то делают с четвертым. Двое держат изо всех сил вырывающуюся жертву, а третий насильно кормит ее мороженым, запихивая белую тающую массу в орущий рот и при этом еще и плюет вслед мороженому тому в рот. Невыносимо наблюдать эту сцену. Помню волну возмущения и стыда, поднявшуюся во мне, помрачение и без того пасмурного дня, внезапный сквозняк во дворе, холодным крылом коснувшийся моей стриженой головы. Это было ужасно. Что я мог сделать? Я подбежал к краю беседки. Внизу шли невысокие ступени; минуя их, я сиганул прямо из беседки в огромную лужу, в самую середину, и оказался с ног до головы в грязной зловонной жиже. В этот момент из училища вышел отец. Подростки прыснули в разные стороны, их жертва через мгновение поднялась с земли и, отплевываясь, поспешно покинула двор. Отец видел только меня, стоящего посреди необъятной лужи. В его глазах я совершил безмотивное хулиганство. Мои ботинки заливала вода, форменные брючки и курточка насквозь промокли, за шиворотом было сыро, я стоял в страхе и в унизительной нечистоте, а отец грозно надвигался, и взгляд его не предвещал ничего хорошего. Дома я познакомился с отцовским ремнем, так как объяснить свой поступок не смог, вероятно, по причине детского косноязычия. Невозможно было смотреть на унижение человека, терпеть его боль, осознавать его беспомощность, нужно было хоть как-то принять удар на себя, отвлечь мучителей, защитить поверженного. Господи, я вовсе не хотел портить матросский костюмчик, объясни это моим родителям. Я хотел справедливости, хотел чуточку жалости к тому, кого обижают, для кого не осталось надежды, кто потерял веру в милосердие человека…
Или: я уже зрелый мужчина, приходит известие о смерти моей второй бабушки. Той самой… Я замотан делами, тщетными попытками заработать деньги, мотаюсь челноком по стране, мерзну на базарах, жуя за прилавком обледеневшую колбасу, негнущимися пальцами наливая себе кофе из китайского термоса. Я смертельно устал от жизни и, приходя вечером в тепло, залезаю под одеяло, отогреваюсь и мечтаю вернуться в младенчество. Тут и приходит известие о смерти бабушки. Надо выползти из-под одеяла, поехать морозным вечером на вокзал и купить билет на поезд. А потом ехать всю ночь и в кромешном шестом часу утра выйти из вагона на перроне небольшого провинциального городка. По завершении скорбных процедур проделать обратный путь, а там через пару дней сесть, наконец, в самолет и улететь домой в город, который не верит слезам, как, впрочем, и многие другие, столь же равнодушные к судьбе человека города. Все это нужно было сделать, но я не сделал. Я не поехал на похороны бабушки — и теперь всю оставшуюся жизнь твержу себе, что прощение не придет. Оправдываюсь недостатком тепла и нехваткой витаминов, оправдываюсь усталостью и отсутствием денег на дорогу, но при этом оправдываюсь только перед собой, а как оправдаться перед небом? Господи, я не могу этого сделать, накажи меня, я хочу избыть свою вину… Только чем? Физическими страданиями на мифических сковородах? Милостивый и Милосердный, Ты понимаешь, что это не наказание. Я не чувствую боли, сидя на раскаленной сковороде, боль прошлого страшнее, она измучила, истомила душу, она истерзала сердце. Сделай что-нибудь, Боже мой!
Или: разбирая после смерти бабушки семейные бумаги, нахожу пожелтевшие хрупкие листки с лагерными стихами деда, и вид этих пульсирующих застарелой болью строк, как бы навеки застрявших в прошлом среди старых фотографий и пересыпанных осыпью засушенных цветов любовных писем, обветшалых метрик и доисторических книжек оплаты за коммунальные услуги, настолько странен, что я долго и тупо смотрю на них, а потом так же долго и тупо по многу раз перечитываю каждую строку, и эту медленную, тлеющую, словно угли, боль я коплю и коплю в себе, до тех пор, пока она не начинает наконец сжигать меня изнутри.
Вот передо мною трещина времени, заполненная раскаленной исторической плазмой, она кипит и парит, она притягивает к себе своей страшной правдой: не забывай, помни, не забывай, помни… Как жутко бывает заглянуть в эту клокочущую бездну!..
ПРИЛОЖЕНИЕ
Стихи инженера Михайлова. (Публикуется впервые).
Я Москву сменил на Инту,
Мне в Инте даже черт не брат.
Я в Мукерке пахал в поту,
Продираясь сквозь лай и мат.
Добывал я руду стране,
Корчевал по болотам пни.
Новый срок намотали мне —
Много дней — бесконечны дни..
За колючку я не пойду,
За колючкой — закон-тайга.
Там рыдает мне на беду
Безутешной вдовой пурга.
В Воркуте я кайлом долбил
Неподкупную мерзлоту.
Здесь я душу свою убил,
Проклинаю ту Воркуту…
Был бы я на дуде игрец —
Много песен знает дуда, —
Если б наш дорогой Отец
Не отправил меня сюда.
Вертухай жалел для меня
Небольшой кусочек свинца,
Доходил я, себя виня,
Но вовсю вознося Отца.
Как наивен я был в те дни!
Годы шли сплошной чередой,
Доконали меня они —
Мне в Москве не гулять с дудой.
Дудка-дудочка, ты тростник,
Ты — кустарник, ветка, трава.
Ты — навеки, а я — на миг
В этом мире, где смерть права.
В каждом споре она права,
В каждом взгляде — ее лицо…
И разят могилой слова,
Пробормотанные Отцом…
* * *
Псы облаяли нас свысока,