меня ремнем, намотав его на руку, и всё — конец. Мы продолжим влачить жалкое существование, ведь нас некому спасти. Ведь поступить иначе мы не в силах. Для того чтобы избавиться от страданий, нужны решимость и сила, а у нас нет ни того ни другого.
Но я не опустил ружье. А только продолжил цедить ненавистные ему слова.
«Если теперь я мужчина, то давай и тебя избавлю от страданий! — крикнул я, потрясая оружием. — Если теперь я мужчина, то ты, получается, — нет! Ведь ты тоже мог спасти матушку, но не стал! — не унимался я, брызжа слюной, сам не свой от ярости. — Если теперь я мужчина, то ты нет, а не то бы меня от себя избавил!»
Безумный огонь в отцовском взгляде начал затухать. Я смотрел, как он слабеет, и вместе с ним ослабевала и моя ярость. Но на смену пришло что-то страшное — я и по сей день не могу вспоминать тот миг без содрогания. Отец снова поднял револьвер и прицелился в меня. Я видел, как палец лег на курок. А потом нажал на него. Я отпрянул, вскинув ружье, не сводя глаз с пальца на курке, не веря тому, что сам вижу. Жизнь замедлилась; казалось, во всем мире существует лишь дуло моего ружья и отцовский пистолет на курке. Пускай мои речи и были полны ярости, я не мог вот так выстрелить в родного отца — и не верил, что он пальнет в меня. И все же в тот миг мы — два существа с погибшей душой — стояли и целились друг в дружку.
А потом я вдруг понял… Мне ведь уже семнадцать, и вовсе необязательно тут оставаться, если так хочет отец.
Сам я могу уехать. И обязательно уеду.
Пора уже жить, а не погибать, пускай и без него.
Я шагнул назад, а потом еще раз, опустил ружье, решив, что просто уйду, но тут услышал, как он опять взвел курок.
Обернувшись — как раз вовремя, — я почувствовал, как пуля, пролетев мимо, опалила мне щеку. А потом грянул еще один выстрел — на этот раз из моего ружья, — и отцовское плечо дернулось. В него угодила пуля…
…И вот так мы стояли — все те же существа с погибшей душой, выстрелившие друг в друга.
Я пошатнулся, но смог устоять на ногах. И бросил ружье на землю.
Отец тоже опустил пистолет. Держался он как ни в чем не бывало, будто моя пуля и не попала ему в плечо.
А потом он ткнул револьвером себе в подбородок.
И выстрелил.
Я отскочил назад. Теперь передо мной было целых два трупа. Мои сапоги оросил новый кровавый фонтан, а тело, казалось, позабыло, как дышать. Под ноги излилась новая порция рвоты, а в голове засела единственная мысль…
Это из-за меня он покончил с собой…
А потом ее потеснила другая…
А я ведь и сам мог его прикончить. Не лиши он себя жизни, его погубила бы моя юношеская ярость. Я бы выстрелил в отца за то, что он заставил меня застрелить кобылу. Я бы выстрелил в него за то, что он позволил матушке и сестренке погибнуть от пыльной стихии. Я застрелил бы его, если бы он помешал мне покинуть дом. И это все — чистейшая правда.
— А я ведь и сам мог его прикончить, — закончил я свой рассказ, крепче вцепившись в руль.
Я долго не мог и слова вымолвить, пока Старик не обратился ко мне тем же ласковым тоном, каким говорил с жирафами.
— Сынок, — произнес он вполголоса, и от этого слова меня точно током прошибло. — Расскажи мне все до конца.
С трудом собравшись с духом, я продолжил:
— Во время пыльных бурь повсюду в воздухе было разлито электричество, точно его наколдовал какой-нибудь темный маг. Малейшая искра — и начинались пожары. Прямо на глазах могло вспыхнуть голубоватое пламя, и надо было затушить его побыстрее, пока оно не успело разгореться. Видимо, из-за перестрелки огонь и полыхнул.
Я примолк, обдумывая свои слова. Ведь на самом деле вовсе не перестрелка дала начало пожару, а моя собственная пальба. Когда я отпрянул от рвоты и крови, я начал стрелять в дом. Полностью разрядил ружье, потом взял отцовский револьвер, опустошил и его тоже, и еще долго щелкал курком вхолостую и кричал, кричал, пока не сорвал голос, а в воздух не взметнулись языки серебристо-синего пламени, будто я вдруг оказался в аду — впрочем, ровно так я себя и ощущал… А потом искры попали на деревянную стену, и занялся настоящий огонь, пожравший мое родное гнездышко. Этого я рассказывать не стал. Солгал умолчанием, как выражаются люди глубоко верующие, лишь бы только Старик не узнал о моем собственном безумии, порожденном пыльной стихией.
Я сказал только:
— Дом загорелся в два счета. Его было уже не спасти — да и нечего толком спасать.
Потом я рассказал, что опустился на землю и стал смотреть, как огонь уничтожает наше жилище. А когда все было кончено, когда я вновь смог подняться на ноги, я вытащил из амбара еще досок и сколотил новый гроб. Тело отца я положил рядом с матушкиным, сам навалился на телегу и покатил ее к кладбищу, чтобы похоронить обоих родителей рядом с сестренкой. Я просидел у их могилы до самого утра, а потом, пошатываясь, пошел в матушкин погибший садик, вырыл банку с монетками и бежал.
Но сперва вырыл еще одну могилу — старательно, как только мог, — для своей кобылы, рядом с тем местом, где она погибла.
— Я никому не позволил бы ее съесть. Никому! — тихо проговорил я. — Даже канюкам и койотам. Но они все равно ее нашли.
Я закончил свой рассказ, но тот еще долго меня не отпускал. Стоило мне заново пережить те минуты, как остатки ярости вскипели в душе с новой силой. Казалось, еще немного — и я сам полыхну жарким пламенем, прямо тут, за рулем. Я понимал, что огонь надо бы загасить, но никак не боролся с ним. Машина дернулась, и я ударил по тормозам, сосредоточившись на приборной панели, на поездке, на чем угодно, кроме жжения в груди, а когда наконец собрался с духом, посмотрел на Старика.
Он сидел, сдвинув федору на затылок, и безмолвно смотрел на дорогу, высунув локоть в окно. А когда заговорил, его голос тоже звучал едва слышно.
— Люди смотрят на тебя с подозрением, стоит только признаться, что ты питаешь теплые чувства