что успел пережить. Было приятно, что ласточки прогнали коршуна: должно быть, где-то поблизости были их гнезда. Но было приятно и то, что коршун одолел слабость и поднялся в небо. «Я же говорил, силища!.. Попробуй-ка совладай с ним!..» А ведь совладали… Честное слово, он не ожидал этого, он даже ни разу не слышал, что такое может случиться. Знать, есть еще что-то, чего он не понимает. И это было неприятно. Ему уже тогда было неприятно, если он сталкивался с тем, чего не мог постигнуть.
Он не многое помнил из детства, и это не огорчало, чаще всего он думал о том, что есть сегодня и что будет завтра, а о том, что было когда-то, старался не вспоминать, он уже давно заметил, что, когда начинаешь вспоминать, на сердце становится неспокойно, и давит, и давит, а это мешает работать, к тому же появляется чувство вины… Перед кем? За что?.. Он не знал за собой никакой вины, и потому не хотел, а спустя годы и не сумел бы, если бы даже захотел, вспоминать о прошлом. Было ли, не было ли?.. Какая разница и кому это интересно? Он не говорил этого, а мог бы и сказать, потому что в том строе мыслей, которые повелевали им, не было места раздумьям о давнем.
Он перешел по мосту на ту сторону реки и скоро оказался подле большого пятиэтажного дома, вошел в шестой, подъезд, поднялся на третий этаж, порылся в кармане, отыскал ключи, открыл дверь квартиры номер сто двенадцать. Не успел оказаться в узкой темной прихожке, как услышал неторопливый и мягкий, отчетливо выговаривающий каждую букву голос:
— Это ты-ы, Димитрий?..
— Кто же еще? Конечно, я… — сказал он, стряхивая с плеч куртку и усмехаясь: помнится, просил ее, чтоб не называла его так: «Димитрий…» «Какой же я Димитрий, всего-навсего Дмитрий… Дмитрий Хохряков, самодеятельный художник, не обремененный семьею и потому активно работающий по заказу…» Просить-то просил, да она не согласилась: «Нет, я буду звать тебя Димитрием, мне так нравится…» И он не стал спорить: «Какая разница, как станут звать?..» А ее звали Машей, кажется, Машей Прохоренко, но он не убежден в этом. Она приходит к нему уже третий год, иногда остается в его квартире надолго, если он уезжает в командировку. И ему приятно, что она приходит и говорит с ним, а еще приятно, что ничего не требует и ее вполне устраивает то, что есть. У нее смуглое лицо и большие белые руки, и ему нравятся эти руки, и он любит смотреть когда они работают: снимают ли с окон шторы, расставляют ли на столе посуду… Они не любят торопиться, эти руки, они не торопятся даже тогда, когда он берет ее за плечи, желая поцеловать, они не торопятся ни оттолкнуть, ни прижать к груди…
— Маша, — сказал он, проходя в комнату и оглядывая привычную, но никогда не надоедающую ему обстановку: однотумбовый, темной полировки, письменный стол у окна, а подле него мягкое, с высокою спинкой, с толстыми желтыми подлокотниками кресло и у стены диван. — Ты давно пришла?..
— Нет, — сказала она, едва заметно улыбаясь и протягивая ему руку. — Если бы пришла давно, я успела бы навести порядок в твоей каморке. Я пришла только что…
Она называла его квартиру «каморкою», и это было ему не по душе. Сама она, как он слышал, жила с родителями в отдельном деревянном доме, и там был еще огород и сад… Хохрякову правилось его квартира, и он не раз говорил, что не надо бы называть ее каморкою, но она едва ли не впервые не захотела, как и в случае с его именем, согласиться с ним.
— Чудной нынче день, — сказал он, садясь в кресло. — Я вдруг заметил, что уже весна…
— Заметил?.. — рассмеялась она. — Ты все-таки заметил?.. Ну и слава богу! А то, я думала, что для тебя все равно — снег ли на дворе, дождь ли?..
— Ну, не скажи, — поморщился он. — Я еще нет, не забыл, что детали в нашем деле… — На дверном косяке были царапины, и он увидел их, захотелось понять, отчего они здесь появились, и он начисто забыл о том, о чем только что хотел сказать, и все силился вспомнить, откуда они, эти царапины… Не сразу, но это удалось. Шел как-то ввечеру по улице, глядь, нагоняет собачонка, да нет, щенок, пожалуй, подозвал его к себе, а когда тот подбежал, лохматый, на толстых лапках, наклонился, погладил по грязной, местами густо свалявшейся шерстке и вытер руку о брючину. «Ты откуда? — спросил у щенка. — Удрал от хозяина?..» Щенок заскулил жалобно. Понял, что бездомный щенок-то… Выпрямился, пошел… А щенок ни на шаг от него. И он не остановился, не пугнул… «А, ладно, пускай поживет у меня, там видно будет…» Блажь какая-то. Привел щенка домой, накормил. Дня два с интересом приглядывался к нему, старался ухаживать… Потом стало скучно, да и в командировку ехать время приспело. Встретил пацана из соседней квартиры, отдал ему щенка. «Бери, пользуйся, я добрый…» Щенок потом исчез из подъезда. А царапины на косяке остались. Его метка… его… Видать, зубки пробовал.
— А у меня был щенок, — сказал Хохряков. — Я отдал его соседскому пацаненку.
Она не сразу поняла его, долго смотрела в глаза, и это ему не понравилось.
— Ты чего?.. — недовольно спросил он.
— Щенок? У тебя был щенок?.. — Она опустила голову, присела на краешек дивана. — Странно. Никогда бы не подумала… — Она хотела сказать еще о чем-то, но замолчала, почувствовала, что это было бы ему неприятно. Она была ровна и спокойна, и еще ни разу не было, чтобы она обиделась или вспылила. Ему было хорошо с нею, и не только потому, что она ничего не требовала, а еще потому, что она не умела, а может, просто не желала при нем надолго задумываться о чем бы то ни было, и принимала жизнь такою, какая есть, и была довольна. Правда, иной раз словно бы нехотя она говорила, что вот ей уже скоро тридцать, а она еще не определилась, и у нее нет семьи, и тогда глаза становились грустными, и он старался не глядеть на нее и хмурился. Но скоро она опять была прежней, доброй и уступчивой. И он думал, что так будет всегда… Он не любил ее. Но, если ее долго не было: уезжала ли в отпуск, в командировку ли, — ему словно бы чего-то не хватало, и тогда сквозь привычное душевное спокойствие, которое