заодно, чего-нибудь бодрящего. Почитаю Вудхауза – остроумнейшего, пустейшего…
Ваше здоровье!
А «приюта прокажённых» на Паробичевом бугре – нашей цветущей трагической «Богемии», обители львинолицых ангелов… – его больше нет. Ныне там нечто стоматологическое. Последних четверых больных начальство расселило по лепрозориям…
Глава восьмая
В руинах Варшавы
1
В Польшу они с матерью и Златкой вернулись поздней осенью 1945-го. Именно Зельде, через её портновские могущественные дела (к концу войны у неё шились жёны всех местных важняков, и в самых ответственных случаях Ицик говорил: «Напряги свою кройку-шитьё, мама») – именно Зельде удалось добыть нужные документы от ZPP, Союза польских патриотов. Те, кому повезло обрести драгоценные эти бумаги, признавались польскими гражданами и получали право вернуться на родину.
Ицик добыл две последних плацкарты в жёстком вагоне. Так что спали, ели и присаживались «передохнуть на минутку» по очереди. Иногда он менялся с симпатичным парнишкой Федей, левым обитателем багажной полки, и тогда на полчаса погружался в гулкий сон, раскачиваясь всем телом под стук колёс.
Все дни пути он бегал по станциям, хлопотал насчёт кипяточка и привокзальной еды, уговаривал своих дам не волноваться, втайне ликовал: тяжёленькая связка ключей от варшавского дома уютно оттягивала внутренний карман новой, сшитой матерью дорожной куртки.
Он был одержим дорогой домой! Никаким мертвящим слухам, никаким открыткам и письмам о разрушении Варшавы не верил: «То сом брэдне. Мы же знаем, что такое еврейские слухи, мама. У страха глаза на затылке, какого чёрта ты приносишь на хвосте все эти glupstva! Столько бомб под конец войны у немцев уже и не было. Что ты несёшь, перестань, именно с нашим домом всё в порядке…»
Он сжимал связку ключей от своего наследства и унимал горячечный стук сердца. Всё будет хорошо! Достаточно того, что война отняла у них отца, что Голда неизвестно где и с кем обретается и неизвестно, когда вернётся. Разве этого мало?! Нет, наш дом на Рынковой, наша коллекция ждут нас за умными отцовскими замками, открыть которые – он же знает это! – просто невозможно.
Дорога заняла больше трёх недель. Поезда ходили редко, расписания не было в помине, составы подолгу простаивали, ожидая подачи угля. Зато пассажиры и повидали много чего: в Ташкенте дней пять ожидали поезда на Москву, а в самой Москве неделю прожили в гостинице «Северная». «Домой! Домой! – ликовало и пело сердце Ицика. – Домой! – перехватывало горло. – Уже близко!»
Не все из еврейских беженцев решались вернуться в Польшу: Варшава, упорно твердили газеты, лежала в руинах, а в Луцке, во Львове было неспокойно, там до сих пор гуляли по окрестностям ошмётки повстанческих банд ОУН-УПА.
Зельда робко уговаривала сына «попробовать зацепиться в Москве»: при её-то профессии, при его-то руках, в этом огромном городе, в огромной стране… – уж точно бы не голодали!
Перед самым расставанием Ольга Францевна извлекла из своих закромов и подарила Зельде несколько роскошных отрезов шерсти, панбархата и хан-атласа. Стоит лишь намекнуть кое-кому из знакомых польских дам, которые тут осели, что она ищет подходящую машинку «Зингер», – очередь к ней выстроится отсюда и до Кремля! У гостиничной администраторши дочь работает костюмером в Большом театре – она бы подсуетилась насчёт клиентуры. Большой театр! Представь, коте́нку, какие фигуры, какие тела может твоя мама обшивать! Это ж прямо скульптурные группы: «Лебединое озеро», «Жизель», «Иоланта»!
«Или «Иван Сусанин», – насмешливо перебивал «коте́нку». Он был точно приговорённый: домой, домой! – Ты понимаешь, мама, что там нас ждёт?» – «Что, что там нас ждёт?! Тебе говорят: Варшава разбомблена». – «Не вся, так не бывает, мама. То сот брэдне! Уверяю тебя: наш дом стоит, как стоял, запертый, – кому нужна паршивая улица Рынко́ва? Я это сердцем чую. Вчера мне снилось, что я отпираю дверь, и мы входим… И я, ещё в дорожных ботинках, ещё в куртке… бросаюсь заводить часы! Бегаю по всему дому, мама, и завожу, завожу наши часы! Во всех комнатах! Представляешь, какая это работа!» – «Ты обезумел, – вздыхала мать… – Ты, как твой покойный отец, рехнулся на этой коллекции!»
Разные, разные долетали слухи из Варшавы, и каждый верил в то, во что хотелось верить. И те, кто рисковее, да и кому просто некуда было деваться, возвращались «домой», в Польшу. Многие из них не подозревали, что дома, в том довоенном образе, который они хранили в сердце, давно уже не существует.
А в один из снежных ноябрьских дней и Страйхманы втащили свои баулы в плацкартный вагон поезда Москва – Варшава. Чугунное нутро паровоза взревело, состав пыхнул, дёрнулся, с третьей полки на Златку свалился узел с портновским хозяйством матери, и она звонко расхохоталась…
И потянулись за окном серые заборы, мёртвые составы на чёрных путях, станционные бетонные ангары с жестяными крышами, водонапорные башни, зады огородов с уродливыми сараями, крытыми кусками толя, – вся эта привокзальная-завокзальная отвратительная Москва, сооружённая, вероятно, только для того, чтобы совсем о ней не жалеть…
2
После капитуляции Германии вся Силезия и Померания отошли к Польше, у которой, в свою очередь, были отняты Львов и Луцк, Брест, Гродно, Вильно… Некоторое время бурно, как в весёлой детской игре, тасовались имена городов и посёлков, и в результате этой словесной чехарды немецкие Бреслау, Штетин, Грюнберг, Кёслин и Колберг получили новые польские одёжки, став Вроцлавом, Щецином, Зелена Гурой, Кошалином, Колобржегом…
Не успевшее бежать за Одер немецкое население (в огромной массе своей – дети, женщины, старики и инвалиды войны) было попросту сметено с карты страны новыми польскими властями. Нет, их не убивали, просто выкинули вон – мягкая этническая чистка. Опустелые города, оболочка чужой бывшей жизни, тихо стояли в ожидании новых обитателей…
Неизвестно, кому из польских властей пришло в голову перенаправлять в новообретённые Польшей немецкие города еврейских возвращенцев. Возможно, то была попытка умиротворить польское население, ещё в годы войны завладевшее домами и имуществом своих то ли бежавших, то ли уничтоженных еврейских соседей, присвоившее их мебель, посуду, картины и прочие, как говорил Ицик, «сахарницы-канделябры».
Когда чудом выжившие в концлагерях или спасённые в эвакуации евреи возникали на пороге своих уцелевших домов, ничего, кроме ярости, у новых хозяев это не вызывало. Эти досадные призраки буквально взывали к повторной казни, они как бы и явились для того, чтобы добили их, живучих тараканов!
Начались повсеместные погромы, убийства, избиения, изгнания недобитых евреев.
Вновь воскрес, для того, чтобы услужливо погибнуть, извечный «польский ребёнок» – убитый, замученный, распятый евреями, вернувшимися из концлагерей или партизанских отрядов. Вот кто был невероятно живуч – этот семижильный младенец, вдохновитель и знамя антисемитских мифов, еврейских погромов в Люблине,