Я не знала, бросили ли его сознательно или же он просто заблудился и его не нашли.
Я вспомнила, как Вита носила его по дому и саду: беспечно, словно забыв о его существовании. Он сидел у нее на руках с довольным и беззаботным видом; его коротенькие лапки и круглая голова расслабленно болтались в такт ее шагам. Я вспомнила, как она бережно пересаживала собачку мне на руки, как ласково смеялась над ней в пятницу вечером в саду, когда та сидела у нее на коленях и неотрывно на нее смотрела. Она не стесняясь кормила Зверя кусочками со стола, хотя других за это строго отчитывала. Из всего, что Вита сделала тем летом, лишь решение бросить собаку свидетельствовало о ее очевидной жестокости. Этот поступок никак не объяснялся банальным эгоизмом. Я взяла собаку и убедила себя, что именно этого Вита и хотела, когда в день отъезда посадила его в сарай и закрыла дверь.
Я без труда представила, как Вита и Ролло легко начинают новую жизнь. Эта жизнь, несомненно, будет комфортной и даже роскошной. Уязвимость есть у большинства из нас; уязвимыми нас делает то, что мы любим. Но Вита с Ролло отличались от большинства. Впрочем, я не завидую этой их неуязвимости.
Думая о Ролло, я вспоминаю не его ослепительную улыбку, нарядные костюмы и забавные истории. Я вспоминаю, как он стоял на дорожке около машины после вечеринки в саду – уставший, потный, в помятом и обвисшем льняном костюме. Он знал, что скоро уедет из дома Тома, знал, что они заберут с собой Долли и та никогда ко мне не вернется. Я понимала, что он заключил с женой какую-то сделку, чтобы задобрить ее, и смысл этой сделки заключался в том, что Долли будет жить у них и они будут содержать ее, не жалея средств. Ему снова пришлось пойти на уступки, как при вынужденном отъезде из Лондона после того, как Вита забрала ребенка Аннабел; возможно, ему регулярно приходилось обустраивать жизнь заново на новом месте для себя и жены. На его блестевшем от пота лице читалось разочарование; костюм был неудобным и слишком нарядным. Таким мне запомнился Ролло.
Я все еще легко могу представить Виту – та смеется и танцует в желтом платье, стоя босиком на начищенных ботинках Ролло, или щурится на солнце из-под красной вуали, надув накрашенные красной помадой губки. Я вспоминаю, как летними вечерами Ролло заходил в сад, нагруженный коробками из «Хэрродз», как светилось от предвкушения его лицо. Они всегда улыбались, хотя теперь я понимаю, что их глаза не улыбались никогда. Я не такая, как Вита и Ролло, не такая, как Форрестеры, которые считают, что любовь – это спектакль на публику, что-то, что нужно демонстрировать напоказ. И я не такая, как Долли; я не верю, что показная любовь между Королем и его женой – доказательство истинных чувств.
С того самого дня, как моя дочь появилась на свет, я засыпала и просыпалась с одной лишь мыслью – Долли! – и видела перед собой ее лицо. Лишь это держит меня на плаву и сейчас, ведь моя любовь к ней неизменна, упитанна, как любимая собачка, и удостаивается столь же частого внимания. Моя любовь, безусловно, сильнее красивой пыли в глаза.
Безрассудство моей сестры и ее бесконечные секреты не повлияли на мою к ней любовь, что остается такой же сильной через много лет после ее смерти. Часы моей любви со смертью не остановились. Смерть Долорес никак не повлияла на интерес матери к озеру. Та по-прежнему смотрела на него каждый день издалека, хотя ей явно было не по себе. Она смирилась с этой неразрывной связью с озером, пусть его вид и причинял ей боль. Величайшей любовью Уолтера была мать, а величайшей любовью матери – озеро, и каждый продолжал одиноко любить предмет своего обожания, не требуя ничего взамен. А я, их дочь, оказалась не так уж на них непохожа.
Я поняла, что в каждом маленьком птичьем сердце теплится пламя и терпеливо ждет своего часа. Пламя манит, как свет, но обжигает, стоит подойти ближе. Оно может сжечь тебя даже под водой, даже в собственном доме. Эти пожары не случаются раз в год после сбора урожая, хотя манят так же настойчиво, как костры в полях. Это не brucca la terra, не горящая земля сицилийских крестьян, чей пламенный путь через посевное поле приводит к его трансформации. Эти пожары устраивают наши самые любимые люди, когда хотят того, чего мы не хотим. Они добиваются своего, а сгораем мы. И боль не становится меньше оттого, что они делают это не нарочно и не часто. Боль обжигает, как пламя, и оставляет ожоги. Однако я решила смириться с болью; смириться лучше, чем забыть. Смирившись, я не стыжусь, как стыдилась моя мать, продолжая любить свое озеро. Смирившись, я могу по-прежнему любить их всех.
Эпилог. 1991
Я сразу понимаю, что сохраню письмо от Долли, хотя та пишет кратко и деловито. Ее письмо – не просьба и не приглашение. На нем нет ни адреса, ни телефона, по которому можно перезвонить. Она пишет, что в одном кафе в Ланкастере – городе рядом с фермой ее отца – вкусные бранчи, и сообщает, что будет там в субботу через две недели. Она не то чтобы меня приглашает, а просто говорит, где будет находиться в определенный день. Я несколько раз перечитываю письмо и решаю, что она будет не против меня видеть. Встретив Банни и Ричарда на работе, не говорю, что Долли мне написала, ведь когда они ее навещают, то тоже ничего мне не рассказывают. Раньше мы играли в молчанку по поводу Короля и никогда не упоминали ни его, ни причину его отсутствия; теперь играем в ту же игру, только не упоминаем его дочь. Но я всегда угадываю, что они к ней ездили; мне не нужно об этом рассказывать, потому что, вернувшись, они всегда улыбаются, становятся благодушными, их так и распирает от приятных новостей, которые они вынуждены хранить в секрете. Я же по их молчанию понимаю, что с дочерью все в порядке. Вернувшись, они сияют и веселеют, не обмениваются тревожными взглядами и не перешептываются украдкой, как делали бы, если бы с ней что-то случилось. А я просто люблю свою дочь; мне не нужен список ее достижений и побед, чтобы кичиться им перед друзьями, как кичатся они. Чтобы