посылал запрос в Царское, есть ли письма из Киева, беспокоился, как будто не был уверен в ответе, и, получив утвердительный ответ, попросил лошадей и тут же выехал на вокзал, хотя знал, что в это время нет поезда. Я провожал его, и мы ждали часа два с половиной. Он не мог сидеть, нервничал, мы ходили и курили.
О душевном состоянии Гумилева в первые месяцы 1910 года свидетельствуют воспоминания поэтессы Софьи Семеновны Дубновой (впоследствии по мужу Эрлих, 1885–1986), дочери известного еврейского историка и общественного деятеля. Гумилев встречался с ней в редакции «Аполлона» в связи с подборкой, посланной Дубновой в журнал (стихи — малопримечательные — вскоре были опубликованы). Воспоминания Дубнова писала в более чем преклонном возрасте, кое-что напутала (по ее словам, разговор с Гумилевым шел не только о Брюсове и Готье, но и об акмеизме, что в 1910 году невозможно).
Беседу прервал угрюмый сторож, появившийся со связкой ключей и заявивший, что должен запереть квартиру. Гумилев предложил продолжить нашу беседу в находящемся неподалеку ресторане. Я была удивлена, когда он ввел меня не в общий зал, а в отдельный кабинет, и сразу почувствовала, как изменился тон разговора. Приглушенный свет лампы под темно-красным абажуром, вино в бокалах — Гумилев часто подливал себе и мне, но я отпивала понемногу — создавал кажущуюся мне неожиданной и несколько тягостной атмосферу интимности. Понизив голос, Гумилев заговорил о себе, рассказал, что у него есть невеста в Царском Селе, и уже шьют подвенечное платье, а потом спросил, читала ли я недавно напечатанное стихотворение Брюсова — смелый поэтический манифест. Я знала эти чеканные стихи: они говорили о том, что «все в жизни лишь средство для ярко-певучих стихов» и что душевные переживания ценны для поэта не сами по себе, а как материал для творчества. Для Гумилева эти слова были символом веры; повторяя их, он разгорячился, на лбу выступили красные пятна; он рассказывал, что недавно, мучась желанием писать, он прижал к ладони зажженную папиросу и заставил себя терпеть боль, а потом сел к столу и написал стихи. Поэтическое творчество требует преодоления; поэтому девушка, которая хочет быть поэтом, должна научиться преодолевать девичью стыдливость.
Я сказала, что считаю Брюсова большим мастером поэтического слова и люблю некоторые его стихи, но я не собираюсь следовать его совету: мне думается, что, превращая самые интимные наши переживания в средство для писания стихов, мы не достигнем полноты ни в любви, ни в поэтическом творчестве.
Атмосфера становилась все более напряженной. Я почувствовала, что должна уйти, и сказала, что придется закончить нашу беседу — меня ждут. Пристально и почти вызывающе глядя мне в глаза, он спросил: «Вас ждет друг?» Я поняла, что надо ответить утвердительно, чтобы подняться и уйти. Гумилев проводил меня, усадил в сани. При свете фонарей его лицо показалось мне серым, осунувшимся. Мы молча расстались[77].
Что это — не особенно удачный флирт с едва знакомой молодой женщиной (впрочем, Николай Степанович сразу честно сообщает, что помолвлен), мужское позерство… или действительно серьезный разговор об искусстве? Если второе — как же далек Гумилев 1910 года, еще всецело верный идеалам символистского жизнестроительства (в брюсовском, литературоцентрическом, изводе), от будущего акмеиста! И конечно, он и в такой ситуации все время помнит об Анне. Даже говоря о «девушке, которая хочет быть поэтом», он, скорее всего, думал о ней.