Тут Крупицын и в самом деле обнаружил светлое пятно квадратной формы невдалеке от портрета Перегудова-сына, словно со стены недавно что-то сняли и она еще хранила отпечаток снятого экспоната. Так и есть! Вероятно, тут тоже висела акварель, симметрично замыкающая экспозиционный ряд.
Наверх, кряхтя, поднялась билетерша, судя по всему, бывшая по совместительству смотрительницей. Крупицын кинулся к ней.
– Простите, тут ведь что-то висело? Акварель? Портрет?
Зевающая билетерша так и застыла с раскрытым ртом.
– Откуда вам известно?
Крупицын рассмеялся.
– Понимаю в этом деле. Сам художник.
Билетерша взглянула с интересом. Художников в городке, видимо, не водилось.
– Был тут портрет, был! Но сейчас он подлежит реставрации. Директорша велела снять.
Потом, оглянувшись, зашептала, тараща глаза от сознания собственной смелости:
– Продать она его хочет. Говорит, художественной ценности в нем нет, документов на этот портрет никаких не имеется, как попал в музей, неизвестно. А один местный воротила недавно случайно заглянул в музей и пожелал его купить. Мы крышу починим. У нас по весне ужасно течет.
– А где портрет? Не могли бы показать?
У Крупицына аж руки похолодели от волнения.
– К чему вам? Документов нет… Неизвестно, как тут оказался. Ценности не представляет…
Крупицын вложил не слишком большую денежную купюру ей в руку.
– Да что вы? Да зачем? Чего на него смотреть? По бумаге шаляй-валяй. Вот и вышел человечек.
Между тем купюра исчезла в кармане билетерши, и она повела Крупицына куда-то еще выше по лестнице.
На чердак?!
Эта простая мысль Крупицына почему-то ошеломила. Лестница уперлась в железную дверь, и билетерша, подойдя к ней вплотную, достала из того же кармана, где исчезла купюра, ключ и повернула в замке.
У Крупицына точно так же перевернулось сердце. Вслед за билетершей он вошел в небольшую, уставленную вещами комнату с круглым окошком наверху. У стены он углядел изящный столик с чем-то прикрытым газетой. В странной уверенности он рванулся к столику, откинул газету и ахнул. Брунст! Несомненный Брунст! И из самых блистательных! Эти зыбкие линии и пятна акварели, безошибочно очерчивающие форму! Эти мерцающие, мягкие, нежнейшие полутона!
Билетерша в который раз впала в остолбенение от его догадливости. А это было вдохновение, его несло, как никогда в жизни, каким-то дружественным, сочувствующим ему ветром.
И, глядя на смешную, живую, прелестную девушку-черноглазку на акварели, он тотчас вспомнил солнечный день на прибалтийском пляже, будку с мороженым и застенчивую девочку, которую ему захотелось написать, но она отказалась. Это воспоминание хранилось под такими завалами, что нужно было нечто из ряда вон выходящее, чтобы оно встало перед глазами, как живое и никуда не ушедшее, мучительное и желанное, пламенное и горестное.
И годы, проведенные в Германии, где пришлось отказаться от живописи и заняться коммерцией, связанной с покупкой и продажей картин, показались такими постылыми, ненужными, чужими! Может быть, это все произошло из-за того, что он на прибалтийском пляже чрезмерно поспешил? Уехал? Отказался от мысли написать ее портрет?
– Можно поговорить с директором?
Крупицын понял, что акварель нужно вызволять, и срочно.
Билетерша совсем растерялась.
– Вы только меня не выдавайте, ладно?
Вероятно, она имела в виду ту мелкую денежку, которую он ей дал.
Но самое поразительное, что акварель гениального Брунста Крупицын приобрел за сумму не многим большую. Директорша в искусстве не смыслила ни аза и была рада, что нашелся чудак, готовый купить эту акварельку, «не представляющую художественной ценности». Судя по всему, местный воротила посулил за нее меньшую сумму, а купить хотел, потому что «приглянулась девчонка». Народ в городке был жуликоватый, но добросердечный. Лишнего не брал и не просил. На ремонт крыши этих денег должно было хватить.
Крупицын продолжил свое путешествие. В Рязани он, разумеется, никаких новых «Брунстов» не нашел. Но его все равно переполняла радость, точно найденная акварель должна была перевернуть его жизнь.
Он твердо решил не отдавать ее хозяину галереи, оборотистому немцу, который тут же продаст ее какому-нибудь коллекционеру. А тот, как Скупой рыцарь, будет в одиночестве наслаждаться приобретением. И сам Крупицын не хотел ее продавать. «Бешеные» деньги были ему противны. Он надумал подарить работу в столичный музей. Такого Брунста обязательно повесят в зале! Скажет, что приобрел ее в провинции. А историю акварели пусть распутывают сами!
Столь неожиданный и ценный дар, преподнесенный Крупицыным в один из лучших московских музеев, сделал его самого известным. По крайней мере, на какое-то время. О нем писали в газетах, брали у него интервью, показывали по телевидению его самого и подаренную им акварель. При этом он вякал что-то не слишком оригинальное о гениальном Брунсте и замечательной акварели.
Место в галерее он потерял, но не расстроился, а словно даже приободрился и решил попробовать вернуться к живописи, казалось, безвозвратно оставленной. Он задумал серию акварелей, изображающих играющих малолетних детей и странных взрослых, тоже занятых смешными детскими играми, чуждыми духу электронного века. Крупицына вдохновлял пример Павла Брунста, свободного художника, не идущего в ногу со временем. Свои работы он хотел стилизовать под Брунста, чтобы испытать радость возникшей, пусть только воображаемой, совместности. Но Крупицын никак не решался начать серию: ему не хватало уверенности, энергии; казалось, что он растерял и растратил все, что имел, и первая же работа ему это покажет. И тут опять какой-то незримый дух ему помог. Может быть, Павел Брунст стал его высоким покровителем?
К Крупицыну, живущему в Москве одиноко и уединенно, однажды явилась гостья, не удосужившаяся предварительно с ним созвониться. Видимо, это был какой-то порыв, который, если начнешь размышлять и обдумывать, тут же угасает. Она увидела Крупицына по телевизору, разглядела акварель, не без труда узнала его адрес и в тот же день приехала к нему на трамвае – любимом своем виде транспорта, благо между их улицами существовала трамвайная связь. В руках она держала цветы – астры, поражающие яркостью раскраски в этот сумрачный и слякотный день поздней осени.
Он узнал ее мгновенно. Что ему помогло – глаз художника? Интуиция? Сердце?
Была одна особенность у этой взрослой женщины, и он ее тоже сразу отметил: годы ничего не могли сделать с этой ее подростковой заполошностью, неосновательностью, какой-то мотыльковой легкостью и воздушной неопределенностью облика, которые он отметил еще в тот, первый раз на прибалтийском пляже.
Она топталась на пороге, протягивая цветы, и, кажется, хотела тут же убежать. Он ее почти втащил в квартиру, не веря глазам, сомневаясь, ликуя, отчаиваясь, недоумевая.