– Катрин права, Йоун, – тихо говорит Пьетюр. – Если ты не найдешь виновника, его найдут сельчане. Эйидль с радостью…
– Эйидль! – выплевывает Йоун. – Будь он проклят. Я не позволю ему обвинить Роусу.
– Но он ее обвинит, – твердо возражает Пьетюр. – И ты это знаешь.
Оба они столь искренни, столь убедительны в своем порыве встать на ее защиту. Однако Роуса не может отделаться от подозрения, что все это игра на публику и что подлинные их желания таятся в одинаково темной глубине их глаз. И все же, когда Йоун смотрит на нее, лицо его омрачено печалью. Роуса разрешает себе надеяться.
Она молчит. На улице барабанит дождь. За стеной, в кладовке, оттаивает тело Анны.
– Вы можете обвинить меня. – За спиной Роусы с мрачным видом вырастает Паудль. – Скажите, что это сделал я. – И он передергивает плечами, как будто предлагает всего лишь развести костер, чтобы согреться, или поесть, чтобы утолить голод.
– Нет! – ахает Роуса.
Йоун качает головой.
– Это слишком опасно, Паудль…
– Ничего они мне не сделают, да это им и не нужно.
Пьетюр резко фыркает.
– Йоуну придется кое-что с тобой сделать. Если ты признаешься в убийстве его жены, он должен будет подвесить тебя за причинное место и бросить твое тело гнить на вершине Хельгафедля.
Паудль разводит руками.
– Мне и не нужно ни в чем признаваться. Я просто исчезну, и это вызовет подозрения. А потом вы скажете, что, по всей видимости, это я… убил Анну. – Он смотрит на Роусу ясным взглядом.
– Нет! – дрожа, повторяет она. – Тебя повесят и…
– Они меня не найдут, – говорит он тихо, но твердо.
– Но ты нигде не сможешь поселиться. Ты сделаешься изгоем. Ты будешь жить в страхе или замерзнешь до смерти. Ты не можешь…
– Я не смогу жить, если тебя повесят. – Голос его надламывается, но взгляд по-прежнему пристальный. Она знает это его выражение еще с детства, когда они бегали наперегонки и он твердо намеревался обогнать ее любой ценой. Как-то раз он бежал так быстро, что в конце концов у него подогнулись ноги и его вырвало.
– Нет! – Роуса поворачивается к Йоуну. – Скажи Паудлю, что он не может… не должен так поступать!
Йоун вздыхает и смотрит на Пьетюра; тот скрещивает руки на груди, закрывает глаза и коротко кивает.
– Это может спасти тебе жизнь.
– Нет!
Йоун оборачивается к ней.
– Роуса, я не стану его обвинять. Пускай люди судачат о нем вместо тебя. Ему придется скрываться всего одну зиму. Потом слухи забудутся. Он сможет начать новую жизнь где-нибудь в другом месте – на востоке, например.
– Но это несправедливо! И никто не поверит в его виновность.
– Что же нам еще остается? – Йоун берет ее ладонь в свои.
Вы можете сказать всем правду. Но он не скажет. И страх вынуждает ее промолчать.
Она вырывает у него руку и гордо выходит на улицу, где бушует ледяной ветер и косой дождь падает с хмурых небес тысячами игл.
Она жадно хватает ртом студеный воздух, но все равно ей кажется, что она тонет.
Вслед ей доносится: «Роуса!»
Она бегом спускается с холма и пробирается в теплый хлев. Лошади мирно жуют сено. Увидев ее, они поднимают головы и тут же снова возвращаются к трапезе. Слезы Роусы совсем не трогают их, и от этого ей становится легче. Она обвивает руками шею Хадльгерд, и тепло лошадиного тела обволакивает ее.
Когда дверь хлева со скрипом распахивается, Роуса не оборачивается. Паудль не произносит ни слова – только обнимает ее, прижимает к себе и мягко покачивается из стороны в сторону. Это успокаивает, как дрожание водной глади, как шепот волн; сердце стучит в ее груди, отмеряя оставшееся время.
Если бы только она была смелей! Я думала, что поступаю правильно, сказала бы она тогда. И он бы, наверное, поверил.
Ну а если нет? Вдруг ее признание заставит его посмотреть на нее другими глазами? Увидеть в ней женщину, способную на преступление? Женщину, превосходно овладевшую искусством обмана?
Последняя трусость – отступаться от правды, лелея хрупкую надежду на то, что Паудль не разлюбит ее, даже если их будут разделять целые мили; на то, что сердце его по-прежнему будет стремиться к ней, когда они разлучатся. Нужно найти в себе силы признаться и не дать оклеветать Паудля, но Роуса не может решиться: а вдруг она спасет его лишь для того, чтобы он с презрением смотрел, как ее поведут на виселицу? Пожалуй, уехать отсюда, прочь из этих кровавых мест и от жестоких людей, даже лучше для него. И поэтому она молчит, а он, обнимая ее, покачивается взад-вперед. Подняв глаза, она видит, что щеки его мокры – должно быть, от дождя, но она не уверена.
– Прости, – шепчет он.
Она кивает, уткнувшись ему в грудь.
– Я надеялся…
Она знает. Она тоже надеялась. Но этой надежде давным-давно вспороли брюхо, а кишки бросили на съедение падальщикам.
– Сначала я вернусь в Скаульхольт, – шепчет он ей в волосы. – Отыщу твою маму и скажу ей, что с тобой все хорошо. Не хочу, чтобы она думала…
Роуса снова кивает.
– Проведу там три ночи, а потом отправлюсь дальше. Эйидль может послать кого-нибудь в погоню. Но я все равно останусь там на три ночи, Роуса. Понимаешь меня?
Она поднимает голову и прижимается губами к его губам. Этот поцелуй полон не желания, а отчаяния; она прекрасно понимает, чего он не скажет вслух и о чем так ее и не попросит.
Он станет ждать ее в Скаульхольте. Он дает ей три ночи, чтобы решить, согласна ли она оставить своего мужа.
Йоун
Тингведлир, декабрь 1686 года
Как только на горизонте занимается заря, я выскальзываю из дома. Я забираю с собой окровавленный камень и один из ножей, а пустой мешок плоти, бывший когда-то Оддюром, оставляю валяться на полу. Больше он никому не причинит зла. Когда я поднимаюсь по склону холма, небо уже залито ослепительным сиянием. Я закрываю глаза, раскидываю руки и впиваю свет всей грудью.
В пещере темно и холодно. Я принимаюсь разводить огонь. Опустившись на колени, я обнаруживаю в пепле отпечаток башмака. Огромного мужского башмака.
Кто-то знает, что я здесь.
Я больше не чувствую прежнего страха, когда представляю, как Олав схватит меня.
Я опутал себя по рукам и ногам тугой нитью судьбы, и остается надеяться только на то, что я хотя бы смогу сам выбрать себе смерть.
Эйидлю нужно, чтобы меня схватили. Он хочет меня унизить: сперва публичное судебное разбирательство, потом указ из Копенгагена и, наконец, позорная казнь – острое лезвие и окровавленная плаха. Быть может, я смогу приблизить собственный конец, если стану отчаянно сопротивляться: лучше умереть быстрой смертью в темной пещере, чем претерпеть подобное бесчестье.