она могла смотреть на него, сколько хотела. Так и ехали…
– А я так думаю: все наши беды оттого, что Бога забыли.
– Ну, завела пластинку! Хотя…
«Близко», про которое он сказал сержанту, было четыре десятка километров! Поначалу бежал резво, а потом ноги как отказали. Сел на мерзлую землю, и не то что идти – встать не может. И тут на дороге показались две немолодые женщины.
– Устал, солдатик? На-ка, поешь сухарика…
Много раз потом вспоминал он тот случай и спрашивал себя: откуда могли появиться на безлюдной зимней дороге старые женщины? Куда они шли? Зачем? Ясно было одно: подаренный ими сухарик вернул его к жизни. Без него он тогда бы не встал, не пошел, не увиделся с Глафирой…
– Дусь, что мы с тобой – про дом да про дом. Ты погляди – закат нынче какой! Словно алая речка по-над лесом разлилась…
– А я вот все думаю: грех. Грех уходить на старости лет в чужие стены, под чужую крышу, пусть даже она протекать не будет. Мы с тобой в наших домах жизнь прожили, здесь нам и помирать.
Помолчав, Евдокия добавила:
– Так что нечего нам народ смешить. Щей я тебе и так завсегда налью. И постираю. И приберу, если захочешь. Ну а ты над моим фундаментом помаракуй.
Про себя же еще подумала: придется внучке племянницы самой над своей жизнью думать. А ее, Дусю, родной дом не выдаст – дотерпит, пока она жива, доходит, доглядит. А больше ей ничего и не надо…
Тонкий серпик Луны
Большой город принял его и стал считать своим. И он за долгую жизнь тоже успел его полюбить. Эта любовь началась еще в студенчестве, когда он, никакой еще не профессор – просто студент, мальчишка, приехавший из далекого и маленького воронежского городка, убегал с лекций для того, чтобы бродить по улицам, музеям и выставочным залам большого города; в какое-то мгновение этих похождений стало понятно, что он – влюбился, что в родном его городке нет и тысячной доли того, что можно увидеть, узнать и почувствовать здесь, и что надо приложить все силы к тому, чтобы остаться в большом городе навсегда.
Так потом и случилось. Из студентов он стал доцентом, потом – преподавателем, потом – преподавателем с профессорской степенью, а когда его волосы начали седеть, к званию «профессор» было добавлено определение «почетный». Коллеги уважали его за обширную эрудицию, руководители кафедры – за то, что не только безропотно, но даже с удовольствием вез тяжелый воз преподавательской работы, и все вместе любили его за то, что к праздничным датам и юбилеям он мог написать приличествующие случаю стихи, что обладал неиссякаемым чувством юмора – в его присутствии всем становилось почему-то легко и просто, собеседники, словно по мановению волшебной палочки, превращались вдруг в школьных друзей…
Но уже на другой день после того, как его не стало, в Большую аудиторию, в час, отведенный расписанием для него, пришел другой преподаватель. Да, он сказал о нем несколько добрых и, конечно же, искренних слов, выдержал печальную паузу и… начал лекцию. Только слова летели, кажется, в пустоту, – ну, не могли ребята забыть о нем так скоро! Уже случалось: и в прошлом, и позапрошлом году он попадал в больницу с гипертонией, но через две-три недели снова входил в аудиторию – неизменно легкой походкой, несмотря на свои семьдесят лет, с неизменной улыбкой на устах… впрочем, почему только устах? Когда профессор улыбался – менялось все его лицо, менялось так, словно в нем возникало (от какого генератора? при помощи каких энергий?) какое-то дополнительное освещение…
Да, вот они-то, студенты, и помнили его дольше всего. Особенно – Анечка, которой он однажды – вопреки всем своим убеждениям и правилам (его любовь к «своим ребятишкам», как и к большому городу, была бесконечной, но и требовательной тоже – он всегда ставил в зачетку ту оценку, какой заслуживал ответ), но Анечке… Анечке он поставил пятерку тогда, когда она и на три ответить не смогла. Протянула дрожащей рукой билет и… заревела.
– Анечка, что с тобой? – спросил он. И она призналась в том, о чем не сказала еще ни матери, ни отцу:
– Алексей Николаевич, я… беременна.
Только одну минуту он молчал, глядя на нее так, как умел только он – серьезно и ласково (вот за это они его, наверное, и любили: серьезно умел смотреть всякий преподаватель, а вот ласково… это не всякий родитель умеет); посмотрел и сказал:
– Давай зачетку.
И в нужной графе, на нужной строчке вывел твердое «отл.». И размашисто расписался. И потом еще сказал:
– Умница. Просто умница!
Откуда ей было знать, почему он так сказал? Об этом знали только он сам, его бывшая жена и другая Анечка – вторая жена профессора.
Бывшая жена профессоршей была классической, умевшей одеваться, держать и подавать себя как дама из высшего общества. Собственно, этим она его, вчерашнего провинциала, и покорила. Его она тоже научила одеваться и держать себя, а вот подавать… нет, к этой науке он остался глух, несмотря на все ее старания. Лера тоже работала на кафедре (занималась бумажными делами), весь профессорский и преподавательский состав знала вдоль и поперек; нередко она ему говорила: «Что – Н. умнее тебя? Или М. образованнее? Да ты умнее и образованнее их всех, вместе взятых! Но цену себе не знаешь».
Он и не хотел знать никакой «своей цены» – его больше занимала политика ценообразования в целом государстве, а также просчеты и возможности государственных систем, ему было интересно, чем кончится очередной экономический (не только, впрочем, экономический) эксперимент в родной державе. Наверное, он и впрямь много знал, если послушать его приходили студенты даже с других, не только экономических, факультетов, и дело было, может быть, даже не только и не столько в знаниях, сколько в том, как он их преподносил: цифры и факты в его лекциях обрастали такими подробностями и деталями, что создавалось впечатление – он жил и в средневековой Европе, и в Америке, когда там шла Война между Севером и Югом, а уж в России… в России он жил всегда, пережив вместе с ней все ее взлеты, падения, опять взлеты… Словом, в словах Леры было много правды, и ее очень даже можно было понять, когда она говорила:
– Это замечательно, что ты защитил кандидатскую. Но не пора ли…
– Успеется, Лерочка! – беспечно перебивал он жену, и они отправлялись на очередной спектакль или концерт, и