ли направляется. Идут мужики – ко всему, похоже, привыкшие – идут – и всё тут.
– Не знаю, как-то… надоело, в общем, – говорит Горченёв. – Бояться надоело – выше крыши… И воевал… Да и награды…
– Ага! Спасали кого-то когда-то награды, кто-то на них когда-то шибко посмотрел… но, – говорит Несмелов. – Пить, падла, хочется… Сейчас бы квасу… и из погреба, – сказал так и спрашивает: – Перевозить-то думашь, пока нет ли?
– Кого? Своих?
– Ну да.
– Сюда?
– В Ялань, куда ж ещё.
– Буду, конечно… устроюсь толком вот.
За чёрной таёжкой, на самом горизонте, в белёсо-сизом мареве заблазнились поля – едва от неба отличимы – так лишь: одной догадкой только – слилось всё в дымке. В чёрной, что взору представляется, таёжке этой, с берегами, непроходимо поросшими где тальником, где черемошником, а где крапивой, малинником или смородинником, петляет мимо одиноко высящихся, замшелых по комлю кедров, вековых пихт, елей и лиственниц, обдавая их прохладой, всем и всеми столь сейчас желанной, Бобровка, вода в которой и об эту пору студёная, из родников по малой струйке собранная, весной, в разлив, пока не схлынет и не отстоится – непроглядно мутная, летом – светлая, хоть и теперь вот, а осенью – прозрачная – точно такая же, как над ней воздух, в самом глубоком её омуте дно можно рассмотреть до крапинки ничтожной, дно – в ямах – глинистое, глина чаще голубая, а реже – белая, на перекатах – камешниковое, кроме вьюнов, гольянов и пятнисто– серебристых хариусов, харюзов по-старожильски, никто в Бобровке и не проживает больше, не считая мелочь разную, конечно, – жучков-плавунцов, ручейников и водомеров, ну а бобры, если – Бобровка-то? – бобров давно уже всех выбили, ещё, наверное, первопроходцы; да вот ещё: выдру, ондатру, норку, мышь и водяную крысу можно встретить на Бобровке.
– А дети есть, не завели? – спрашивает Несмелов. – Там чё-то… кажется… не знаю я…
– Двое. Парни, – говорит Горченёв.
– Смотри-ка ты! – говорит Несмелов, замедлив даже шаг; когда ускорил его снова, тогда и говорит: – Молоде-е-ец, ничё не скажешь. А у них-то вроде не было… не получалось чё-то, кажется.
– Нет, – говорит Горченёв, – не было… ну, то есть как… был один – родился мёртвым.
– Вон оно чё! – говорит Несмелов. – Я и не знал… Ну дак и чё, и не сказали бы – не велика радость, чтобы делиться ею, – говорит Несмелов. И спрашивает: – А ты когда в партию, успел, вступил? Для кержака-то это как-то… не стыкуется.
– Вот. Успел, – говорит Горченёв, не одними лишь глазами – всей бородой теперь улыбаясь окладисто. – Там, под Курском, в сорок третьем.
– А кандидатом?
– Кандидатом.
Семь коршунов – со всей округи собрались, подлетели ещё и с соседней, наверное, – круги незримые рисуя, крохотными чёрточками блуждают в выцветшем от яркого полуденного солнца небе, глохнут их алчущие всклики в раскалённом поднебесье – мышиным писком лишь доносятся. Из-за обильных воспарений, волнисто курящихся над тайгой и над полями, – ещё осталось, к удивлению, чему-то испаряться – видимость неважная, кромка земли нечётко различается, но высмотрел Несмелов чуть ли не на самом горизонте тёмную ленту густого сосняга, кряж ощетинился которым, и говорит:
– А вон и Малое Сосново… ну и идём уже, конечно… А вон в сторонке – Медовое… куда и надо нам, маленько вправо… тоже гряда, пониже будто, – сказал так и говорит: – Послушай-ка, я чё-то как-то не пойму, а инженером-то – ну, ты-то ладно, но Борис безграмотный же был – как умудрился?..
Куда кивнул Несмелов только что, взгляд машинально бросил Горченёв, но долго там не задержался им: что Медовое, что Сосново – едино всё ему, и отвечает:
– Да вот… скажи кому, и не поверит. Так получилось… – и умолк. Молчит.
Молчит пока и его спутник.
Пень высокий, обгорелый – в прошлом лиственницу, молнией убитую и искореженную, – привлекающий внимание, как пугало, прошли когда, только тогда и говорит Несмелов:
– Так получилось, ишь… Тайна, ли чё ли, уж такая?
– Да почему… какая тайна, – говорит Горченёв. – Ещё от вас… В два слова просто не уложишься, а так-то… ничего такого.
– И есть же фляжка!.. Как забыл?!
Водораздел пересекли: всего за шаг до этого ещё в бобровском бассейне находились, теперь в бассейн Тахи начали спускаться – но ничего, как кажется, не изменилось, разве что в воздухе наметилась какая перемена, но не уловишь её с ходу, да и не думают об этом путники, дела им нет никакого до этого, похоже: Несмелов слушает, а Горченёв – тот говорит:
– Как ни скрывай, дело известное, никак не скроешь. Редко, наверное, кому когда такое удавалось. Я не разведчик – это тех готовят… не дипломат. Ладно – в тайге, тут как-то проще: и догадываться будут, но не спросят – тебе, мол, жить… таишь – таи… И там, на фронте, поначалу пытался… Кержак? Кержак. И в Бога, дескать, верю… И двумя пальцами крещусь, ну, и другое… Кому потешно, а кому диковинно. Может, на месяц меня и хватило бы – шила в мешке не ухоронишь… Мавра тут за меня молилась, наверное, крепко… Носки как-то получаю – посылочку отправила… из собачьего пуха… в носке – листок, читать стал, а там – молитва… в четыре строчки, помню её даже… бумага жёлтая… давно…
– А чё ты… вроде как смеёшься? – говорит Несмелов. Стянул с головы фуражку вместе с накомарником, фуражку из накомарника извлёк, в накомарник нарядился снова, фуражку – ту в руке теперь несёт – в ней, в фуражке-то, и вовсе нестерпимо. И говорит: – Ничё смешного… Оно, вобшэ-то, это глупость… но чего баба шибко хочет, оно… не знаю… но сбыватса… хоть и по молитве.
– Да это так я, – говорит Горченёв, – другое совсем вспомнил, по другому поводу, а сейчас не об этом, – и говорит: – В штаб батальона как-то вызывают. Прихожу… А когда шёл ещё туда, и думал: ну вот, мол, и конец тебе, Горченёв-Забалуев, Иван-Борис, жаль, что убить не успело, и взятки гладки были бы – с мёртвого-то – так ведь говорят… не имут сраму… В блиндаж спускаюсь – лампа там, – смотрю – полковник – и глазам своим не верю… Преподаватель мой. Чеботарёв. Славный мужик. Владимир Алексеевич. По сопромату лекции читал. Вот он – из бывших… Так и держал меня потом при штабе – он из дивизии – до самого Берлина. Я в охране – так погранвойска… А в сентябре сорок пятого и отпустил. Рекомендаций надавал. В Москве он теперь, ещё в Берлине ли, не знаю… В Москве, наверное, – мужик башковитый, ему и генерала там