Ночь мы провели в комнате для Собраний — она и прошла как Собрание, затянувшееся надолго, — каждый говорил о Пирсе, когда и как ему хотелось, и еще мы молились о его душе.
Я молчал, старался припомнить его мудрые высказывания, и первое, что вспоминалось, — это приводившие его в отчаяние жадность и эгоизм нашего века, он считал их чем-то вроде болезни, от которой мало кто защищен, включая поэтов или драматургов («потому что, Роберт, сейчас продается даже творческий дух, и мать Благочестие породила Распутство, развратную дочь»). Эти мысли немного утешили меня: через них я понял, что Пирс не многое любил в этой жизни — неясность и отзывчивость квакеров, мудрость Уильяма Гарвея, воспоминания о матери, выращивание деревьев en espalier, утреннюю зарю на реке, где водится форель, — поэтому, хоть он и говорил, что боится смерти, однако не мог не желать ее.
Я изо всех сил старался представить его в Раю (как часто пытался вообразить там своих родителей, но все, на что годилось мое воображение, — это Воксхолский лес, однако сомнительно, чтобы Рай, если он существует, напоминал место, где лондонцы любят устраивать пикники). От этих мыслей меня оторвал Даниел, он вдруг произнес: «Господь открыл мне, что Джон Пирс примером своей жизни научил меня многому, но главное, чему он меня научил: не позволять привязанностям брать над тобой верх, ведь с тех, кого он любил больше других, он строже и спрашивал, потому его любовь не портила, а давала силу». При этих словах я поднял глаза и увидел, что Даниел смотрит на меня, и Амброс — тоже, как будто они ждали, что я заговорю.
Меня бросило в жар, как в тот раз на Собрании, когда я предложил рассказывать нашим больным истории и устраивать танцы, из чего я заключил, что буду говорить и сейчас, но не подозревал, что в процессе произнесения речи мне откроется нечто такое, о чем я до этого не догадывался. Я хотел встать, но ноги мои подкашивались, и я заговорил, продолжая сидеть: «Когда этим утром умер Джон и внезапно наступила тишина, я слушал и ждал. Нет, я не ждал каких-то слов от Джона или от Бога, я ждал слов от себя и для себя, и вот наконец эти слова пришли…»
Но даже в этот момент я еще до конца не знал, что это за слова и что я сейчас скажу перед всеми. Я замолчал, вынул платок, вытер лоб и продолжил: «И в этой тишине я понял одну вещь. Вот она: моя страсть к женщинам, которая до приезда сюда была столь горячая и необузданная, даже любовь к моей жене Селии… все это всего лишь самообман и больше ничего, всего лишь тщеславие и похоть, и теперь я стыжусь этого. За всю свою жизнь я любил только двух людей, и эти двое — Джон Пирс и король Карл».
Для Друзей упоминание имени короля рядом с именем Пирса явилось таким шоком, что они дружно подняли глаза и строго посмотрели на меня. Я беспомощно развел руки. «Вы сразу же скажете, — продолжал я, — что моя любовь к Джону Пирсу полна смысла, а любовь к королю бессмысленна, и мне следует, как часто советовал Джон, исторгнуть ее из себя. Но, похоже, это невозможно. Ведь что бы я ни делал, как далеко ни отходил бы от прежней жизни, эта любовь остается. Только теперь она перестала быть требовательной. Она ничего не просит, — это как любовь к умершему, как моя любовь к Джону. Ни одного из них я больше не увижу. Ни с одним не буду проводить время. Сегодня я понял: моя любовь к этим двум людям подлинная — хотя в одном случае она разумна, а в другом — нет, — и никто в целом мире не значил для меня больше, чем эти двое. И я благодарен тому, кто открыл мне на это глаза, будь то Бог или еще кто!»
Постепенно охвативший мое лицо и тело жар поубавился, хотя я сознавал, что глаза Друзей по-прежнему устремлены на меня. Я физически ощущал их недовольство и ждал отповеди. Но они промолчали. Представляю, как тяжело было им справиться с неминуемым гневом, но все же они одержали над ним победу, не оскорбили тишину и память о Джоне.
Итак, ночь продолжалась, пока ее не сменило утро. В шесть часов мы выпили шоколаду и съели немного печенья — мне показалось, что его вкус отдавал углем.
Приблизительно в полдень десятого сентября Пирса опустили в могилу, и желтая глина Уитлси плотно, со всех сторон, накрыла его. Я проследил, чтобы половник положили в гроб прежде, чем тот заколотили. Стоя у могилы, я вспомнил, как в Кембридже коварные воришки, остроумно называвшие себя «удильщиками», пытались украсть половник и остальные веши Пирса. Однажды ночью, когда мой друг спал, они просунули в открытое окно длинный шест с проволочным крюком на конце. Проснувшись, он увидел плывущий по комнате в лунном свете стул, который скрылся в окне. «Только когда в комнате снова объявился шест, — рассказывал Пирс, — и я увидел, как он движется прямиком к моему половнику, мне стало ясно, что я имею дело не с духами, а с обыкновенными ворами. Я грозно закричал, мой крик испугал их, и негодяи убежали». Рассказав мне эту историю, он рассмеялся и сказал: «Наверное, легче напугать и прогнать живых, чем мертвых? Как думаешь, Меривел?»
Не помню, что я ответил.
Глава двадцать первая
Кэтрин спит
Как вы могли заметить, у меня нет склонности к одиночеству. Однако после смерти Пирса у меня появилось желание больше быть одному.
Если б моя лошадь по-прежнему оставалась при мне, я выезжал бы за ворота «Уитлси», брал курс на север, туда, где простираются поля, поросшие прибрежными травами, где дюны и море. Не знаю, что бы я делал там. Может быть, сидел на пропахшей дегтем дамбе, устремив взор в сторону Голландии, и думал о войне, которую вел король и для которой потребовались в числе прочего мой дом и земли. А может быть, просто бездумно сидел, пока какой-нибудь попечитель не счел бы меня Ленивым бедняком и не отправил в работный дом.
Но что зря говорить — к морю я поехать не мог. Однажды, тщетно пытаясь успокоиться, я дошел но дороге до Эрлз-Брайда, но при виде этого грустного местечка тут же повернул назад. На обратном пути мне явственно представилась пустая круглая комната в Западной башне Биднолда. Это было видение, полное света.
Я вернулся в мой «платяной шкаф» и лег на койку. Тишина в доме действовала на меня успокаивающе. Но почти сразу же в мозг ворвались самообвинения и сетования, и я закрыл руками лицо. При мысли о Кэтрин я похолодел и испытал глубокую печаль. Женщина вызывала у меня отвращение. Теперь я даже жалости к ней не чувствовал: ведь это из-за нее меня вскоре вышлют из «Уитлси», и я вновь окажусь в мире, где мне нет места. Я стал верить, что она — так же, как буйно помешанные, вроде Пиболда, — попала под влияние демонов, заразила меня злом и заставила вести себя как животное: с ней я был не самим собой, а человеком, в которого вселился дьявол. Смерть Пирса отвратила меня от греха. Он меня спас. Сейчас я хотел только одного: уединиться и думать о своем друге, но меня ожидало другое: Кэтрин, молящая меня о плотской любви, и Друзья, опечаленные тем, что я предал другую — высшую.
Я поднялся и вышел на улицу под слабый, бесшумный дождь. Меня потянуло на могилу Пирса. Я стоял там и смотрел на его имя, выжженное на тонком кресте. Крест вырезали из ивы, со временем он покоробится, согнется и побелеет и тогда станет похож на моего покойного друга. «Джон, — сказал я, — мне кажется, я никогда не обрету мира в душе».