замерев в шаге от нот, мальчик опять беседует с пустотой и в замешательстве пожимает плечами. – А это вам, наверно, еще пригодится… – Он подбирает листы и бережно кладет на ближайший стул.
Людвиг преисполнен благодарности. Не раз он отмечал, что человек быстрее всего выдает истинную суть, попав в беспорядок. По отношению к беспорядку можно угадать многие не связанные с чистоплотностью черты – например, снобизм или терпимость к чужим недостаткам. Мальчик вот еще не помянул ни свинью в естественной среде, ни Авгиевы конюшни. И ловкость налицо: как не поскользнулся на огрызке, брошенном вдали от собратьев, а как увернулся от башни книг! И это притом, что ходит странно, согнув и спрятав под камзольчиком левую руку, будто она болит.
Мальчик оглядывается еще раз – возможно, в поисках бумаги, чтобы оставить записку. Но тут его привлекают портреты: он обращает пристальный взгляд на генерала, узнает его и ожидаемо приоткрывает рот, отпрянув. Этого не хватало! Ладно, хватит игр: еще убежит, решив, что хорошие мальчики не дружат с такими вольнодумными дядюшками, как Бетховен.
– Стоять. – Людвиг небрежным жестом опрокидывает большую, почти в детский рост, стопку забракованных черновиков, которые надо бы сгрести в очаг. Те, шурша, расползаются, мальчик взвизгивает, будто не бумажонки повалились, а Наполеон ожил и навел на него саблю. А Людвиг резко отодвигает тяжелую гардину и встает с кресла, прекрасно зная: фокус – возникновение из ниоткуда – удался. – Добрый день, малыш! Что ты тут забыл?
Покойный дед со второго портрета глядит укоризненно: брови слиплись у переносицы. Конечно, это играют тени, но, будь хозяин зачарованного имени живым, возмутился бы: «Что за ребячества, юноша, ты знаешь, кто это и почему он сносит твои выходки!» Но Людвиг несколько дней работал, не поднимая головы; теперь он очень даже не против дурачеств и компании, особенно столь многообещающей, если Крумфольц[66] – старший салонный приятель, большой любитель мандолин, скрипок и вундеркиндов – не наврал. С него станется, он любит преувеличивать. Ни от кого более не услышишь столько о «лучшей в мире женщине», «лучшей в мире опере» и «лучшей в мире отбивной», и все бы ничего, но примерно каждый месяц, а порой и каждую неделю «лучшими в мире» становятся новая женщина, постановка и кусок мяса. Вот и недавно чудак Венцель, экзальтированно жестикулируя, назвал «лучшим в мире юным фортепианным чародеем» этого малыша с быстрыми глазами и странно согнутой рукой. Кстати о руке…
Мальчик все изучает встрепанную шевелюру, трехдневную щетину и сбившуюся рубашку хозяина острова. Но когда Людвиг, подойдя, уже хочет спросить про руку, чтобы дать понять: «Не так я страшен, не укушу», губы гостя вдруг расползаются в довольной, почти восторженной улыбке.
– Вы прямо Робинзон! – выпаливает он.
И Людвиг не успевает понять, когда засмеялся в ответ.
– Но на самом деле вы явно герр Бетховен, – добавляет мальчик.
– Явно. – Людвиг удовлетворенно кивает.
Мальчик отважно подает руку. Вторая так и прижата к телу, камзол топорщится, и все же Людвиг, отложив вопросы, скорее отвечает на пожатие. Гость едва ли знает, как это унизительно – когда доверчиво вытянутая ладонь повисает в воздухе. Пальцы сильные и холодные, даже не вспотели. Отмечая это, Людвиг испытывает смутную досаду: он сам в десять лет был сплошным недоразумением, ужасно терялся при взрослых.
– Карл Черни! – представляется мальчик, отпуская его. – Прибыл, как и назначено, к четырем, чтобы с вами познакомиться и, возможно…
Он осекается, все-таки растерявшись, и Людвиг снова вспоминает себя. О да… Без обиняков сказать «…попасть к вам в ученики» – непросто, когда глядишь в глаза кумиру. Людвигу известно: Карл, вслед за отцом, восхищается его музыкой, знает наизусть не одно сочинение. Даже убийственную фантазию может сыграть без нот – так, по крайней мере, говорят. Проверять нет желания: в фантазии живут тяжелые воспоминания. Ее популярность льстит и неплохо кормит, но стоит услышать несколько аккордов – и на губах ниоткуда появляется вкус прокисшего вина; в голове звучит голосок ребенка – отнюдь не этого румяного и явно не знающего бед симпатяги, а в ушах – если не прикрыть их вовремя или не уйти – стучит. Эта музыка – проклятье. Впрочем, такое Людвиг говорит только про себя.
– Сильно меня испугался? – спрашивает он, чтобы скорее развеять неловкость. – Извини, я иногда глупо шучу – именно так я радуюсь гостям.
– Ни капельки я не испугался! – Мальчик мотает головой. – Вы не очень страшный, правда. Вот тот ваш друг, который любит помахать руками и начинает плакать, когда кто-то играет грустную музыку…
Венцель, ну конечно. Натура слишком тонкая даже для богемной Вены. Людвиг воздерживается от острот, только хмыкает, выпрямляется и закладывает руки за спину.
– Ну хорошо. Тогда…
В правом ухе предупреждающе стреляет, потом низко гудит – и звуки мира начинают осыпаться, подло, но привычно. Людвиг осекается, сжимает губы, втягивает легонько голову в плечи – хотя это никогда не помогало. Секунда, две… пусть пройдет без звона и настоящей боли, пожалуйста, пусть пройдет и вернется вечером. Три… четыре…
Вроде бы проходит. Осторожный вдох через нос слышен явственно.
– Тогда, – испытывая легкую тошноту от фальшивого энтузиазма, подбавленного в голос, чтобы скрыть панику, продолжает Людвиг, – пойдем…
– Вам плохо? – обрывает Карл, даже привстав на носки. – Уши заболели?
Устрашающе проницательный ребенок. Людвиг даже теряется.
– Нет, что ты, я…
– Если вам будет лучше, я могу сказать, что на самом деле очень-очень испугался! – продолжает он, и тут Людвиг невольно фыркает.
– Какая щедрость, ценю и не могу принять.
Пожав плечами и проворчав: «Ладно, хватит болтать», он указывает Карлу смутное направление к фортепиано. Путь непрост: снова горы черновиков вырастают на каждом шагу. Бонапарт, написанный в подарок Людвигу одним из почитателей, с интересом смотрит в худую мальчишескую спину; Карл периодически оборачивается, точно чувствуя этот взгляд. Не в восторге, очевидно. Но он не тот, ради кого портрет стоило заблаговременно снять.
– Какое у него надменное лицо. – Карл кивает себе за плечо.
– А вы, юноша, написали бы лучше? – решает поддеть его Людвиг. Он ждет, что колкий взгляд смутит Карла, но тот только морщит нос.
– Я бы его не стал писать. И вешать. От него еще будут нам всем одни неприятности.
Людвиг едва не спотыкается, но не от возмущения, скорее от удивления.
– Юноша! – повторяет он, чудом сдержав подцепленный от Гайдна жест: не всплеснув руками. – Откуда такая политическая прозорливость?
– Нет у меня прозорливости… – сразу отступает тот, уловив насмешку. – А просто мне так кажется.
Людвиг и не злится, более того, беседа забавна. Они препираются так, будто видятся далеко не