да иной раз поглядывала горячо. Власий видел в том взгляде много всякого, но более всего того, что хотел видеть: гордость за мужа, радость быть опричь него. Сам не понял, отчего взъярился, да уж открыл было рот, сказать гостям веселым, что дорога была дальней, пора уж и уйти молодым из-за стола. Знал, что не урядно, но женихом напыщенным сидеть боле не хотел. Однако не успел, дядька Пётр упредил:
– Гостюшки, дорога у молодых дальняя была, чай, устали! Пир-то, далее покатится! Бочки едва наполовину пустые! Айда за мной! – махнул рукой и первым пошел к Власу.
Тот на радостях едва не кинулся дядьку обнимать, но сдержал дурость. Потихоньку вынул из-за пазухи подарок свадебный и в сапог уронил. Потом уж плечи расправил, взял чинно за руку Рябинку и повел. Гости валом валили за ними, прибаутками сыпали всякими. У иных баб щеки рдели с того, об чем кричали мужья, да братья. Так и довели до ложницы, вручили по обряду куру в тряпице, каравай хлебный и оставили одних.
– Наказание пиры эти, инако не скажешь! – Власий крепко прихлопнул дверь тяжелую, засов на нее вскинул, да еще и дернул пару раз, зная, что найдутся весельчаки, захотят влезть и пошутковать.
Обернулся на Елену, а та стояла посередь ложницы, держала в руках свадебное угощение, да смотрела задумчиво на широкую лавку, что убрана была богато: шкурами новыми, покровом дорогой ткани.
– Елена… – то ли прошептал, то ли выдохнул.
Она вздрогнула, обернулась на его голос и застыла, а миг спустя кинула на пол и куру, и хлеб. Бросилась к нему, руками обвила, приникла и зашептала:
– Влас, любый, ужель правда все? Не верится… – обняла ладонями его лицо. – Кому и молиться-то не знаю, за счастье такое. И Лавруша в дому родном, и Олюшка устроена. И ты мой. Ведь мой? – спрашивала, как иное дитё у мамки: глаза огромные, губы дрожат.
– А то чей? – едва унял себя, чтобы не дрогнуть ликом, а с того и болтал нелепое. – Не Савкин же.
Она глаза широко распахнула, а потом брови свела к переносью, отступила от него подальше:
– Опять? Дался он тебе! – сердилась, ногой топала. – Ты сколь еще мне поминать будешь? Я тут ему, а он…Медведина косматая!
– Да с чего косматая?! Я что шерстнатый иль шкура на мне?!
– А с чего Савелия промеж нас ставишь?! Всякого ждала, токмо не того, что меж нами третий на лавке будет! – дышала глубоко, сердито: грудь под летником вздымалась высоко.
– Чего?! – ринулся к Рябинке, ухватил за шею крепко. – Порешу! Одним махом башку снесу!
Прижал к стене, поцеловал жарко, будто укусил, а она и ответила. Не ворохнулась бежать, себя спасать, приникла и руками обвила, к себе прижала. С того Власий думать перестал, опомнился уж когда рука его тянула вверх подол невестиного летника: услыхал шепот Рябинкин.
– Погоди, Власий, постой… Обряд-то…сапоги-то…Счастья не будет…
– Какой еще обряд… – смахнул кику с ее головы, повойник скинул, приник горячими губами к белой шее.
– Власий, не по-людски… – и уговаривала отпустить, а сама держала крепенько: вцепилась в кафтан – не оторвешь.
– Когда это у нас по-людски было? – оторвался все же. – Кому надо, тот пущай и живет по-людски. Иного жду от тебя, иное вижу. Слышишь ли?
– Слышу, – кивнула, взгляд горячий погасила и голову склонила.
Власий едва наново не кинулся целовать, уж очень хороша была длинная белая шея, косы туго скрученные на голове навроде венца. Но скрепился, шагнул к лавке, уселся. Смотрел на Елену, что шла к нему, видел, как опустилась на колена и потянула с его ноги сапог. Взялась за второй, сняла и заглянула в него.
Глаза-то распахнула широко, дальше некуда! Вытянула алые бусы из венисы: долгие, рядов пять никак не меньше. Бусины крупные, яркие и колечки меж ними золотые.
– Влас, это мне? – задохнулась будто. – Ничего краше не видела…
И приложила к груди, рукой погладила камни блескучие.
– Тебе. Знал, что золотым монетам не обрадуешься, а вот эти… Надень, прошу. И носи под рубахой токмо для меня. Рябиновых бус не сыскал, прости.
Она посмотрела чудно, встала с колен да и скинула с себя летник нарядный. Рубаха на ней тонкая, едва не прозрачная: льнула к телу, манила смотреть, красой изумляла.
– Сам я. Не тронь. – Встал за спиной и надел подарок сердечный на тонкую шею, уложил на белой груди так, как хотелось.
Елена одарила поцелуем, да таким, что Власий себя забыл. Одна токмо мысль и промелькнула, прежде чем упал с ней на лавку – дорогой кафтан крепкий, не в пример простому, инако не выдержал бы и треснул, когда принялся его с себя скидывать.
Много время спустя, когда уж гости умолкли, когда ночь к утру поворотилась, Власий дурной, как после бочонка пива, обернулся к Еленке, что лежала на его плече. Она будто почуяла взгляд, глянула нежно и счастливо, а потом заполошилась, вскочила – нагая, простоволосая – и кинулась к летнику своему, что лежал посередь ложницы.
– Забыла! А все через тебя, медведина! – Приговаривала, а сама шарила рукой по полу. – Влас, ну что смотришь-то? Отвернись! Рубаху-то не вздела.
– С того и смотрю, что не вздела, – и не подумал отвернуться. – Да что там? Мне уж начинать креститься или как?
– Нашла! – и к нему! – Теперь и ты прими от меня подарок, не откажи. Так поглядеть, если бы не он, могло бы все инако сложиться.
Вытянула нитку суровую а на конце кружок простого металла. Власий все разуметь не мог, что за подарок такой?
– Не узнал, нет? – улыбнулась, мордашку счастливую к нему подняла. – Ладинец твой. Старец Алексий сделал ладанку. Оберег православный. Из того, старого. Пусть теперь тебя бережет.
Повесила ему на шею и поцеловала крепко. Власий долго еще разглядывал кругляш, что поблескивал на его широкой груди, все силился понять – ужель Ладинец сладил, помог? Знал от деда, что оберег истуканский указывал пару, связывал двоих навечно. Но чтоб так, сквозь нелюбовь, сквозь ругань, сквозь смерть свести…
– Вот что скажу, Рябинка, я тебя полюбил и