верующий и даже церковный, если хочешь, но это не наполняет моей жизни, понимаешь, жизни! Все было в моей любви, и она осталась мне на муку! Теперь мои дни наполнятся только терзаниями. К чему мне обратиться, что мне делать? Это какое-то общее крушение для меня. Что ж теперь, разыгрывать последний дурацкий акт и пускать себе пулю в лоб?
– Конечно, нет! – быстро ответил Андрей и даже схватил братнину руку.
– Но что же тогда мне делать?
– Я не знаю. Ты все говоришь только о себе; пожалуй, я тебя понимаю, но не знаю, что тогда тебе посоветовать. Если бы ты думал о других, ответов была бы сотня.
– Ах, жить для других? Слышали эту песню! Но для кого же прикажешь жить, кому я нужен?
– Хотя бы для меня. Начни с одного человека.
– Слова, слова и слова!
– От нас зависит сделать их не словами!
Леонид Петрович махнул рукою, задумался. Темнело по-июльски, из сада несло сырым запахом цветов, далеко с вокзала была слышна военная музыка. Младший Загорский зажег на столе свечи, которые без ветра, не оплывая, прямо и неподвижно зажелтели, и снова сел рядом с братом.
– Если б ты знал, Андрюша, как я просил, унижался… У нее брови иногда так сходятся, так чудесно, что нестерпимо смотреть.
– Не надо, не надо вспоминать!
– Этим только мне и жить, и терзаться.
Помолчав, Леонид Петрович, будто со сна, спросил:
– Сегодня царский день?
– Нет. Почему?
– Почему же играют гимн и кричат ура? – Я не знаю.
Издали торжественно, грозно и таинственно действительно лилась во мрак медная мелодия, теряясь за широким прудом в полях. Потом крики. Опять. Еще трубы. Снова крики. Пламя свеч будто от них заколебалось.
– Что это?
– Ты не читал эти дни газет. Вероятно, объявлена война.
– Война… – повторил раздельно Леонид. – Война! – повторил он еще раз очень громко и потом быстро, быстро заговорил, будто слово подгоняло другое: – Андрюша! Это – ответ! Судьба, Бог, не знаю что, мне указывает путь! Я же – запасной, я буду послан, и вот, и вот я все забуду, я найду снова себя и душу.
Андрей тихо ответил:
– Найдешь себя, если о себе забудешь.
Но старший его как бы не слышал, он бегал по небольшой комнате, раздувая свечи поворотами и сжав крепко руки.
– Да, да… это так, это так! – повторял он, прислушиваясь, как из темноты снова раздавались крики, потом такой известный, но будто впервые понятый до глубины напев и опять крики в черное небо.
II
Действительно, новое положение как бы влило новый свет в душевное устройство Леонида Петровича, направив его воображение в сторону одинокого геройства. Андрей Петрович пошел по своему желанью, будучи здоровым и ничем особенно не связанным молодым человеком, в армию, и даже в тот именно полк, где находился и старший брат. Он наблюдал с интересом и тайной надеждою, как перемена жизненных условий, внешней обстановки и интересов действовала на Леонида, будто ожидая, когда же наступит то настоящее изменение, которое, казалось ему, так необходимо было смелому и открытому, но слишком самодовлеющему характеру неудачного возлюбленного Варвары Игнатьевны.
С последней Леонид Петрович не виделся перед отъездом, даже не извещал ее о своем решении, о котором она, конечно, узнала, как о всем узнаешь на даче, но которое не ставила ни в какую связь со своим последним объяснением, так как старший Загорский был запасным, а отношение его к предстоящему поступлению в армию не было ей известно. Поступками младшего брата Кольцова и совсем не имела причины интересоваться. Леониду было совершенно неизвестно, в каком состоянии оставил он ту, мысль о ком, ему казалось, не переставала руководить его чувствами и действиями.
Он не мог дождаться, когда же их полк достигает места конечного назначения и вступит в настоящее дело. Польские местечки и еврейские городки его нимало не интересовали, равно как и разговоры, планы, надежды и сожаления товарищей. Он все время словно прислушивался, что делается внутри его души, и Андрей замечал все более крепкое и какое-то одинокое выражение на лице брата. Младший Загорский зато как-то сразу занял положение самого обыкновенного и своего в полковой среде. Его прямодушие, веселость и видимая доброта располагали всех в его пользу, а простота обращения и беззаботность его делали везде желанным и приятным собеседником. Ничем особенным его не считали, но просто любили – в противоположность Леониду Петровичу, к которому относились холодновато, но которого почитали за человека необыкновенного и от храбрости которого ждали очень многого.
Загорский не обманул этих ожиданий и действительно при первых же перестрелках и стычках с неприятелем выказал незаурядное присутствие духа и отвагу.
В первый же раз, как в бинокль он заметил за мелким кустарником прусские каски в защитных чехлах, он сказал обращаясь к стоявшему рядом Андрею:
– Вот начинается! Слава Богу – сделаюсь другим.
Тот тут ничего не ответил, только улыбнулся ласково и подбодряюще, а ночью спрашивает:
– Ты не писал, Леня, Варваре Игнатьевне ничего?
Леонид не сразу ответил, и младшему брату показалось, что, наверное, тот в темноте нахмурился. К тому же и ответил он тоже вопросом:
– Что тебе вздумалось говорить об этом? Я стараюсь, наоборот, совершенно забыть о ней.
– Я так. Ты утром сказал, что делаешься другим – я обманулся, я думал, ты перестанешь только о себе думать. А о ком же и подумать в первую голову, как не о тот, которую ты так любил? Ведь она, может быть, тебя любит и Бог знает что думает.
– Ну, знаешь: когда любят, иначе ведут себя. Я не знаю, что ты там навоображал, но по-моему, как-то даже неделикатно зудить человека, который хочет себя перестраивать.
Как же Андрею было спрашивать или обращать внимание брата на себя или товарищей, когда он так устремился в забвенное геройство, что только о нем и думал?!
Но Леонида и собственное геройство радовало как-то не потому, что он спасал товарищей, помогал победе, а следовательно, и торжеству родины, – нет, он веселился тем запасом, самим по себе, отваги и бесстрашия, который открывал в своей душе.
Провидение хранило его. Ни в одном из самых отчаянных положений он не был ранен. Оставался невредим и младший брат, почти ни на шаг не отстававший от Леонида. Хотя он подвергался, следовательно, тем же опасностям, никто ему этого в подвиг не ставил, да и он сам удивился бы, узнав, что делает что-то героическое. К брату он уже не обращался с разговорами, которые могли бы показаться неуместными и надоедливыми, а