— Что вы хотите сказать, Билл?
— Друзья, с которыми я вас познакомил, не обращали на меня никакого внимания. Я был для Даффи и Холла своего рода аттракционом, пока не явились вы, а сегодня вечером они забыли про меня. Не будете ли вы иметь что-нибудь против, если мы скажем им в следующий раз, что я держал для вас лошадей?
— Вы в самом деле хотите этого, Билл?
— Да, я думаю, что это поднимет в их глазах мой престиж.
Несколько дней спустя мы снова собрались у “Мукена” (название ресторана. — А. Т.). Я стал рассказывать издателям историю какого-то мрачного преступления. Дойдя до середины, я остановился и обернулся к Портеру с таким видом, словно память вдруг изменила мне и я не могу вспомнить важной подробности.
— Билл, помните? — спросил я. — Это было в ту ночь, когда вы держали лошадей.
Даффи выронил вилку и громко расхохотался. Он потянулся и схватил Портера за руку:
— Черт возьми! Я всегда подозревал вас, Билл Портер.
— Благодарю вас, полковник, за эту любезность. Вы оказали мне большую услугу. Благодаря этому предполагаемому сообщничеству с вами я продал сегодня утром два рассказа, — сказал мне Портер на следующий день. — Эти господа вообразили, что я в самом деле принадлежал к вашей шайке. Теперь я сделался героем в их глазах».
Конечно, «продажа двух рассказов» не была связана с внезапно изменившимся — в связи с приоткрывшимся прошлым — статусом писателя. Но, как мы видим, О. Генри не был лишен и некоторой доли «кокетства». И ему было приятно восхищение друзей. Но подобная раскованность проявлялась, как правило, только в кругу людей или очень близких, которым он мог доверять, или, напротив, совершенно посторонних, когда он знал, что встреча и разговор с ними — первые и последние одновременно. Но в таком случае ни о каких эпизодах из прошлого — мнимых или подлинных — речь, конечно, идти не могла. Он мог повеселиться, посмеяться, пошутить, мог разыграть собеседника, но не более того.
Вообще, как можно заметить (и как замечали все, кто хорошо знал писателя), О. Генри был совершенно лишен тщеславия. После того как к нему пришла известность, у него появилось не только множество читателей, но и тех, кто страстно желал с ним познакомиться, — прежде всего из так называемого «высшего общества» — тех самых «четырех сотен» «лучших семейств» Нью-Йорка. «Ревностная, бурная толпа почитателей домогалась увидеть его, — писал Дженнингс. — Двери широко раскрывались перед Портером, и человек, который всего несколько лет назад был отделен от своих близких непреодолимой стеной, теперь стоял в ряду виднейших из них, вызывая у них — по желанию — смех и слезы». Но, совершенно лишенный снобизма, О. Генри неизменно отвергал настойчивые приглашения от людей имущих и влиятельных. Дженнингс объяснял это так: «Билл Портер предпочитал одиночество, но не потому, что презирал общество, и не потому, что боялся гласности, а потому, что ненавидел обман и лицемерие. А это, как он чувствовал, были неизбежные спутники людей, вращавшихся в обществе». По той же причине он избегал общения с коллегами по цеху.
«— Эл, я презираю этих “знаменитых” литераторов, — приводит слова О. Генри Дженнингс. — Они напоминают мне большие надутые мячи. Если бы кому-нибудь удалось проткнуть их гордую осанку, раздался бы только один громкий вздох, ибо это было бы то же самое, что проколоть булавкой натянутую резину мяча. А затем они исчезли бы бесследно, не оставив по себе даже самой ничтожной морщинки.
Его тщетно забрасывали приглашениями. Он не мог тратить попусту время» [286].
Принимая в целом суждение Дженнингса, тем не менее нельзя согласиться с тем, что в упорном нежелании общаться с «богатыми и успешными» полностью отсутствовало стремление сохранить инкогнито. Едва ли так же главную роль играла «ненависть к обману и лицемерию». Вероятно, дело было в другом: О. Генри были совершенно не интересны эти люди. Не они были его героями. Вот если бы его звали иначе, например Генри Джеймс или У. Д. Хоуэлле, едва ли бы он стал избегать общества людей, которых исследовал. Но он изучал совсем других — обездоленных, неимущих, живущих на пять долларов в неделю, — тех, кто в основном и населял город «четырех миллионов». И этот интерес к «маленькому человеку» — интерес настойчивый и неустанный — О. Генри сохранял и на пороге, и за порогом своей литературной славы.
«Гений места»
У О. Генри есть рассказ под названием «Муниципальный отчет». Рассказ хорошо известен российским читателям. Можно сказать, хрестоматиен — его найдешь даже в однотомниках избранных новелл писателя. Впервые он был опубликован в 1909 году, а написан, видимо, в Эшвилле. Об эпизоде, связанном с этим городом, расположенным в штате Северная Каролина, мы еще обязательно расскажем. Коснемся и сюжета. Но сейчас нам интересна не история, которую писатель изложил в новелле, а одна фраза из эпиграфа к ней. Вот она:
«В Соединенных Штатах есть только три больших города, достойных описания, — Нью-Йорк, Нью-Орлеан и Сан-Франциско».
Слова эти принадлежат другому американскому писателю, современнику нашего героя, Фрэнку Норрису. Но они, конечно, не случайны. Хотя бы потому, что оказались в эпиграфе.
Для Петра Вайля, автора замечательного очерка об О. Генри в книге «Гений места», это высказывание послужило отправной точкой в размышлениях о глубинной связи писателя с Нью-Йорком. За много лет до него сходные мысли одолевали и первого биографа писателя, Алфонсо Смита. Неспроста среди его рассуждений есть утверждение: «Если когда-либо в американской литературе и произошла встреча человека с местом — это когда О. Генри впервые прошел по улицам Нью-Йорка».
Безусловно, с первых дней жизни в мегаполисе О. Генри оказался не просто покорен — зачарован Нью-Йорком: его не замирающей ни на мгновение жизнью, его огромными плотно населенными пространствами, мощным «коловращением», безжалостно перемалывающим тысячи и тысячи человеческих судеб.
Эл Дженнингс совершенно обоснованно утверждал: «Портер, как никто, понимал голос города, проникая в сосуды, питающие его сердце… Он открывал богатейшие россыпи на улицах и в ресторанах Манхэттена. Проникая сквозь грубый гранит его материализма, он обнаруживал в недрах золотую руду романтики и поэзии. Сквозь слой пошлости и глупости он видел мягко сияющее золото юмора и пафоса. Нью-Йорк был его золотой россыпью»[287]. Ему вторят все без исключения исследователи творчества и биографы писателя. Красноречивее слов критиков об этом говорят его рассказы. Как справедливо замечал всё тот же П. Вайль: «Из 273 его рассказов Нью-Йорку посвящена треть, и треть эта — лучшая»[288].
Но все-таки, признавая справедливость приведенного суждения, обратим внимание на то, что «нью-йоркские» истории составляют лишь треть из сочиненных писателем историй. Остальные созданы на ином материале. Их герои живут на Западе, в Центральной Америке, в Техасе, Новом Орлеане, на юге США. Да и Нью-Йорк О. Генри — будем объективны — отнюдь не энциклопедия человеческих типов, населяющих мегаполис. Нет в новеллах выразительных примет топографии города, его этнической пестроты, многообразия укладов. Почти все нью-йоркские персонажи — люди, живущие очень тяжелой жизнью, в бедности (на грани или за гранью нищеты, как его знаменитые бродяги). Почти все они «одной крови» — англосаксы или ирландцы. Потому и нет ничего удивительного в том, что молодой итальянец, спутник незадачливой Мэгги из новеллы «Дебют Мэгги», воспринимается не только персонажами новеллы, но и читателем чуть ли не как пришелец с другой планеты. Почему так, а не иначе? А всё довольно просто. О. Генри досконально знал жизнь Нью-Йорка — но не всего города (сие невозможно в принципе), а только его части. Тот же Вайль, хорошо знавший Нью-Йорк и немало побродивший по его улицам (явно не меньше, а скорее куда больше, чем его герой), совершенно справедливо заметил: «…его (О. Генри. — А. Т.) Нью-Йорк — только Манхэттен. И более (менее) того: несколько десятков кварталов вокруг пересечения Бродвея, Пятой авеню и 23-й стрит. […] Все нью-йоркские адреса О. Генри — в пяти минутах ходьбы от этого судьбоносного перекрестка. Квартиры — на 24-й и на Ирвинг-плейс; отели — “Марти” на 24-й, “Каледония” на 26-й, “Челси” на 23-й»[289].