Ища если не оправдания, то снисхождения, замечу все же, что заниматься таким изыскательством можно было только постоянно живя в Тбилиси, будучи здесь по-настоящему своим, а не гостем, поддерживая контакт с массой людей самого разного положения, да еще владея грузинским языком по-настоящему. У меня же оставались все те же четыре недели отпуска в году, которых мне и так не хватало. Не хватало и человеческих качеств, которые нужны для этого, — общительности, умения завязывать контакты, заинтересовывать собеседника. И все-таки обидно. Ведь всегда что-то да остается — поэтому надо стараться. С другой стороны, всё рано или поздно исчезнет — поэтому надо очень стараться. Но я это понял слишком поздно.
Обиднее упущения, которые я допустил, еще не выезжая из Ленинграда. Если бы я так простодушно не доверился свидетельству Кирилла Зданевича (очевидца!) о том, как был «открыт» Пиросманашвили, а догадался бы зайти в Рукописный отдел Русского музея, то познакомился бы с письмами Михаила Ле Дантю, в которых все происходившее изложено подробно и точно. Вместо меня это сделал в конце 1980-х годов (и резонно попрекнул меня за доверчивость) А. Стригалев[165].
Еще много оставалось впереди подготовительной работы, но, вернувшись из Тбилиси, я уже начал писать. Не писать книгу в точном смысле слова, а пытаться формулировать впечатления и выводы, которые уже начали складываться. Понемногу собирались куски и кусочки будущего целого, мне самому еще совершенно неясного.
Понятны были только самые общие цели.
Не изложить популярно что-то изученное другими (тем более что этого изученного толком почти не было), а самостоятельно изучить и осмыслить на доступном мне уровне, как бы заново открыть художника, но в форме, доступной любому культурному читателю — иными словами, реализовать задачу жанра научно-художественной биографии, заявленного в серии «Жизнь в искусстве».
Максимально преодолеть легенды и стереотипы, которыми «пространство Пиросманашвили» оказалось буквально замусорено за несколько десятилетий, как мало у кого из выдающихся людей прошлого.
Естественно соединить жизнеописание с характеристикой творчества художника — так, чтобы одно по возможности поясняло другое и само пояснялось этим другим. В практике биографического жанра давно сложилось обыкновение отделять «жизнь» человека от его «дела», да еще отдавать преимущество чему-то одному, а о другом писать вскользь, как бы по необходимости. На Западе преимущество чаще всего отдавалось живому конкретному человеку, и неудивительно, что у нас, издавая, скажем, «Сезанна» А. Перрюшо, дополняли его статьей В. Прокофьева, без которой было бы невозможно понять, что же все-таки сделал в искусстве Сезанн. Напротив, у нас преимущество отдавалось делу — скорее всего, в силу русской традиции вообще ставить дело, то есть то, чем человек оказался нужен и ценен другим, выше его самого — его жизни и личности (в этом было бы интересно разобраться, но мне не ко времени, да, верно, и не по силам).
Как достичь такого соединения? Я впервые писал биографическую книгу и не знал этого. Правда, и сейчас толком не знаю — может быть, к лучшему. Предварительные построения могут впоследствии сильно запутать. Надо просто писать, подчиняясь своему ощущению, и чутко следить за тем, что получается и что может получиться.
В написании любого текста мне более всего важны его фактура и композиция (еще важнее, разумеется, уровень понимания и постижения самого предмета, но это понятно само собой). Фактурой я называю здесь то, что способно пробудить первичные чувственные импульсы при чтении.
Может быть, правильнее было бы сказать «стилистикой», но мне хочется — «фактурой», по аналогии с живописью. Работая над «Пиросмани», я не мог заботиться о ней специально. Она вообще вряд ли может проектироваться, задумываться заранее, она в значительной мере определяется непроизвольно, интуитивно.
Признаюсь, мне самому очень нравится та непритязательная фактура, которая сложилась в «Пиросмани» — так я больше уже не смогу написать, такое бывает только в первый раз. В ней есть, мне кажется, стремление к объективности рассказа, без ухищрений «художественности», и даже некоторая «отстраненность», здесь уместная: это взгляд со стороны и с некоторого удаления. Большее приближение к герою здесь показалось бы неуместным, даже фальшивым. Такое приближение возникало в других моих биографических книгах; немного — о Павле Федотове, очень сильно — о Юрии Васнецове, однако там были совсем иные герои, и я с ними находился в иных отношениях.
Что же касается композиции, то в ее становлении тоже есть момент непроизвольности, но в целом она все-таки больше требует размышления и волевого усилия. Вот почему, наверно, в «Пиросмани» самым трудным оказалась именно композиция.
Самая распространенная, в силу ее очевидности, композиция — рассказ о человеке и его деле, о жизни и творчестве идет параллельно — здесь не годилась. Жизнь Пиросманашвили известна нам слишком уж обрывочно и неравномерно: немного больше в своем начале, а также в последние несколько лет жизни, да и то с чудовищными провалами. Главная же и самая для нас важная ее часть, занятая творчеством, практически «бессобытийна», это стабильное, повторяющееся изо дня в день существование. «Бессобытийно» по-своему и само его творчество: хронология работ неполна и большей частью недостоверна; оно лишено явных примет развития, — словно, возникнув как-то вдруг, не претерпевало в дальнейшем изменений. Развитие, скорее всего, было, были отдельные его этапы, о которых мы на нынешнем уровне изучения Пиросманашвили можем в лучшем случае догадываться (очень интересные размышления по этому поводу были высказаны А. Кантором[166]). Может быть, когда-нибудь мы и поймем это развитие. Пока же нам это не дано.
Но и пересказать сначала жизнь художника, хотя бы так обрывочно, как она нам известна, а потом, отдельно, охарактеризовать его творчество, тоже не поднималась рука: не возникало единого сюжета, способного соединить обе части. Нужен был какой-то особый, индивидуальный композиционный ход. Он нашелся — путь самый естественный и потому долго не приходивший в голову. Текст был разделен на три части. Первая была посвящена молодым годам Пиросманашвили — только его жизни, потому что о первых шагах в искусстве нам фактически ничего не известно. Вторая — зрелому творчеству и той среде, которая его возбуждала, устойчивому образу существования, связанному с ним. Третья — нескольким последним годам, отмеченным рядом событий, а также заключительной части творчества, связанной с этими событиями, и довольно заметно отличающейся от основной. Очень хотелось дать частям названия: «Рассвет», «Полдень», «Сумерки» (или «Утро», «День», «Вечер»), что по смыслу было бы верно. Всё же я не рискнул, убоявшись некоторой претенциозности или чрезмерной разъяснительности. Может быть, зря.