Предполагалось, что покойники останутся под сводами усыпальницы Ногаре, однако вокруг нее непременно воздвигнут кирпичную стену, прежде чем в шато обоснуются новые владельцы — неважно какие.
А теперь о Сильвии. Она одна связывает меня теперь с этим древним городом, да и с самой жизнью, точнее, с той малостью, которую я еще могу с ней разделить. Много лет мне посчастливилось заботиться о ее красоте, так о чем жалеть? Не представляю, как можно было бы жить иначе или разумнее. Мы прошли полный круг — она и я».
Стоит мне закрыть глаза, и я вижу темноволосую Сильвию, которую Брюс будет навещать каждый день, пока смерть не разделается с нами, пока… ну и так далее. Сильвия сидит за зеленым карточным столиком в темных очках — чтобы скрыть черные круги под глазами. Женщина, даже если ей суждено стать безумной, все равно будет заботиться о своей внешности, хоть как-то. Она раскладывает карту за картой в пасьянсе, лоб у нее гладкий, без единой морщинки. Почти все время Сильвия что-то шепчет и улыбается. Ей известно, что он рядом, но довольно часто она не узнает его — и называет Пьером.
«Однако мое молчаливое присутствие действует на нее вроде бы успокаивающе, и, бывает, она отодвигает колоду и, взяв меня за руку, сидит так час, а то и больше, безмятежно-счастливая, как цветок. После визита к ней я по пути в гостиницу захожу на вокзал и жду, когда придет последний поезд из Парижа. Из него не выходит ни единого знакомого мне человека, да и откуда он там возьмется? Часто поезд прибывает совсем пустым. И уже ночью в каком-то напряженном оцепенении я шагаю по городским улочкам, то и дело озираясь по сторонам, словно боюсь не заметить друга».
Повинуясь неожиданному порыву, Блэнфорд отправился в ванную и, сняв очки, принялся изучать в зеркале свое лицо. С некоторой иронией — впрочем, это впечатление возникало, возможно, из-за легкого косоглазия, почти незаметного, тем не менее, оно вынуждает становиться вечно подтрунивающим над собой шутником. Он долго себя рассматривал, после чего печально подмигнул своему отражению.
— Напряженное оцепенение, — вслух произнес Блэнфорд, находя это сочетание немного манерным.
Он возвратился на балкон, шагая с трудом и чуть заваливаясь назад из-за ощущения одеревенелости, неизбежного после целого дня писания на коленях — на подложенной легкой доске. Скоро придет Кейд, разотрет ему поясницу, а потом он с двумя носильщиками отправится в погребок, где его ждет или будет ждать герцогиня. Она прислала телеграмму с подписью Сатклиффа; стало быть, дочитала рукопись до конца, иначе не написала бы вот это: «Отказываюсь покидать эту планету таким неудобным и постыдным способом. Будьте добры организовать мою смерть без театральных эффектов. Роб». Неужели герцогиня не уследила за всеми поворотами в saut mystique![161]Скоро он это выяснит.
Никем не доказано, что Сократ существовал на самом деле, а не только как персонаж Платона. «А я?» — подумал он. Почему бы и мне не быть сотворенным кем-нибудь, например, стариком Д. — всевластным дьяволом? Блэнфорд принялся напевать песенку, которую сочинил для всадников, выезжающих из городских ворот в Александрии. В окончательном беловом варианте для нее не нашлось места. Немудреная доморощенная песенка, какие часто поют там у них, в пустыне.
Все вместе: Давным-давным-давно
В далеком далеке,
Где всяк был крепок и богат
И красотке каждой рад,
Вот такие вот données,[162]
Пьер: Жил да был де Ногаре -
Тоби: Слишком отмытый,
Слишком сытый…
Пьер: Ну в общем, зря небо коптил.
Забавно было бы опубликовать слова и ноты. Надо подумать как. Рассеянно играя с котом по кличке Сатана, Блэнфорд ждал слугу и размышлял о себе: он всего лишь один из тщеславных писак, которым не хватает храбрости говорить о жизни правду. Такие не могут не золотить струны и не подслащивать пилюли. Но, если всерьез, то какая может быть правда, когда речь идет о его настырных ворчливых персонажах, которые так трудно рождались, чтобы наконец обрести зыбкий статус столь редкостного истинного произведения искусства? Ему припомнилась его черноволосая жена, и мысли о ней надолго опечалили его. У Ливии он позаимствовал кое-что и для Сабины (внешность и резкие манеры), и для Пиа, а стоило ему написать имя Сильвии, он тотчас, словно воочию, видел, как она морщила лоб (когда лгала).
— Реальна ли реальность? — спросил Блэнфорд у кота, который, не мигая, смотрел на него невидящим взглядом — совсем как Ливия, когда она говорила: «Глупенький, конечно же, я тебя люблю».
Удивительный парадокс (верно, свойственный любому литературному произведению?) состоит в том, что те куски, которые он считает слишком театральными или надуманными («в жизни никто так себя не ведет»), будут признаны достоверными, а те, в которых есть хоть какая-нибудь правда — чистейшим блефом. Неужели в следующей книге об этих людях ему опять не удастся расчистить все эти пласты наслоений? Обнажить невидимые зародыши, корневые сплетения, которые подсказали все остальное? Ведь он — археолог, который проходит один культурный слой за другим, пока не добирается до эпохи неолита, до эмбриональной фазы развития своих персонажей. Блэнфорд уже почти решил, что позволит Сатклиффу закончить и опубликовать «Tu Quoque», если отыщется рукопись.
— Бедняга Брюс, — громко произнес он, как бедный парень, который бродит под дождем по извилистым улочкам Авиньона в ожидании, когда ночной поезд привезет гостя, то есть его.
В одной из выдержек из неопубликованных записных книжек Сатклиффа он написал: «Почему Брюс, как-никак врач, не понимает, что это они с Пьером довели Сильвию до срыва, до безумия? Разделение объектов страсти для женщины невозможно, ибо угрожает ее хрупкому ощущению собственной индивидуальности, ее представлению о гармоническом единстве в ее мире, на который она смотрит через особую, уникальную призму — через призму любви. Но как только исключительность чувства поставлена под сомнение или отрицается, эго женщины не выдерживает (ведь эго само по себе — самая хрупкая из иллюзий), тогда все второстепенные и зародышевые эго — и демоны, и ангелы — выходят на поверхность, расщепляя и запутывая главное эго».
Стоило, наверное, это включить? Он ощущал себя таким близким этим людям, что никак не мог выкинуть их из головы; вот и вчера днем сидел в «Сарду» прямо за спиной Сатклиффа — по крайней мере, затылок был его. А когда он почти доел свой ланч, с ним вдруг заговорила горбунья, поразительно похожая на Сабину — если отвлечься от горба. Этот Сатклифф был в зеленом суконном фартуке с металлическими пуговицами и ковырял в зубах роскошной серебряной зубочисткой — привратник из отеля «Мажестик»? А со спины вылитый savant.[163]