Оказавшись на борту, гости забрались на мостик; многие невольно вскрикивали, боясь потерять равновесие.
Жанна осматривала корабль так, словно собиралась принять его под командование. Она прогулялась по юту, задержавшись перед маленьким колоколом, перешла на нос и спустилась вниз по трапу, невзирая на больное колено, прошлась по каютам матросов и пассажиров, попросила объяснить, что такое гамак и как он подвязывается к крюкам, наконец, изучила трюмы.
Нормандская кровь Жанны Пэрриш вновь дала о себе знать.
— Хорошее судно, — сказала она Францу Эккарту, как если бы ей было точно известно, что такое настоящий корабль.
Он удивился, но угадал и еще кое-что.
Ужинали поздно, в портовой таверне. Рыбный суп, жареная рыба с яйцами и пастернаком — и все это под терпкое, ароматное андалузское вино. После ужина музыканты заиграли и запели. Жанна не понимала ни слова из того, что они выводили своими низкими, хрипловатыми голосами, которые внезапно переходили на пронзительный тенор кастратов, но ей показалось, что это вызов судьбе, принимаемый с яростью и вместе с тем с нежностью. Едва певцы умолкли, как образовались пары, которые стали танцевать прямо на улице, перед дверями таверны. Жанна смотрела на них, завороженная тягучим, змеиным ритмом и быстротой, с какой женщины совершали пируэт, ударяя каблуком по земле. Управляющий верфи, маленький и сухой, словно виноградная лоза, пригласил ее на танец. Она рассмеялась. Пусть ей можно дать на двадцать лет меньше, все же семьдесят один год не шутка. Но, в очередной раз удивив не только Франца Эккарта, но и других, она встала и вместе со своим партнером присоединилась к танцующим парам. Она танцевала очень хорошо: быстро переняла покачивание бедрами и удар каблуком. Ее приветствовали овацией. Жоашен, не сводивший с нее глаз, хлопал себя по ляжкам. В конце концов, Жозеф поднялся и тоже затанцевал.
Когда кавалер проводил Жанну на место, Жоашен заключил ее в объятия и прижал к себе. Он плакал. И целовал ее. Кадикс — это был праздник.
Ночью на постоялом дворе было очень шумно. Испанцы, похоже, считают жизнь слишком короткой, чтобы растрачивать ее на сон, поэтому они укорачивают ночь. В тот час, когда солнце становится чересчур жарким даже для собак, испанцы расходятся по домам, чтобы на час или два предаться размышлениям в прохладе или все-таки поспать, как это присуще человеку.
Жанна поступила как они.
На следующий день, во время colacion de mediodia,[40]она объявила изумленному Феррандо то, что угадал накануне Франц Эккарт:
— Я еду.
Все поняли куда.
— Жанна… — начал Феррандо.
Франц Эккарт улыбнулся. Они оба знали, что спорить с ней бесполезно.
Феррандо отхлебнул вина. Жозеф бросился Жанне на шею.
— Штормы… — напомнил Феррандо.
— Если дочь моряка умрет в море, что может быть естественнее? — возразила она.
— Locura![41]— со смехом вскричал агент компании.
— Стало быть, четверо пассажиров.
— Четверо?
— Франц Эккарт, Жоашен, Жозеф и я.
Жоашен окинул ее долгим ласковым взглядом.
— Нагляделась я мерзостей, наслышалась гадостей! — воскликнула она, обращаясь к Францу Эккарту. — Хватит с меня лицемерия и ненависти, змеиных языков честолюбцев, липких нечестных рук! Разве мало я выплакала слез, мало истоптала травы на кладбищах? Устала я от венгерских посланцев и приспешников кардинала д'Амбуаза! Хочу вдохнуть аромат плотоядных цветов! Увидеть голых вестников с незнакомыми плодами в руках!
«Ала де ла Фей» отплывала только десятого июня; у них было время, чтобы вернуться в Анжер и привести в порядок дела перед долгим путешествием.
В Кадикс они вернулись девятого в полдень.
На борту было пять женщин — одна генуэзка, три испанки и Жанна.
Сразу после отплытия все они, за исключением Жанны, заболели морской болезнью: бессильно лежали, то желтея, то зеленея, на софе в каюте капитана. Жанна напоила их анисовой настойкой по рецепту дамы Контривель и убедила подняться на палубу. Ветерок и открытое до горизонта пространство подействовали на них успокаивающе. Она заставила их снять чулки и туфли на каблуках, в которых было трудно удерживать равновесие даже на суше. Когда же подошел час ужина, они устыдились, что женщина, которая по возрасту годилась им в матери, держится куда лучше их, и, помогая ей, засуетились вокруг бортовой печушки. Одной из них пришлось постоянно приглядывать за котелком, в котором варился бобовый суп со свининой. Жанна надеялась, что его хватит на два дня, — но не осталось ни ложки. На следующий день она взяла котел в два раза больше. Мужчины возликовали, особенно капитан.
Ее нисколько не пугала мысль, что придется спать в гамаке, хотя остальные путешественницы страшно этого боялись. Но в настоящий ужас они пришли при виде уборной, где ягодицы и интимные места были открыты всем четырем ветрам. И ни одна из них не подумала взять с собой ночной горшок! Заплатили они за это воспалением.
Генуэзка страдала поносом: Жанна вылечила ее, посадив на диету из бобового отвара с белой глиной.
Капитана звали Эльмиро Карабантес. На третий день он дал Жанне прозвище La Capitana.[42]Она часто стояла рядом с ним, а однажды попросила помощника объяснить, как пользоваться астролябией — причем на испанском; на седьмой день он шутки ради предложил ей определить местоположение судна, и она сделала это очень точно; он был, крайне изумлен.
— !Si уо no tenia mujer en casa, me esposaria esa dama![43]— объявил капитан в присутствии помощника и матросов, которые покатились со смеху.
— !Y que podna usted hacer peor, porque yo soy hija de marinero![44]— весело ответила она.
Франц Эккарт был ошеломлен тем, как быстро она выучила испанский, усвоив даже кастильский выговор!
Крайне удивил его и Жозеф. На третий день плавания он увидел сына на мачте: подросток помогал одному из матросов сворачивать парус. Потом Жозеф сидел с моряками на палубе, с удовольствием уплетая черствый хлеб с колбасой и потягивая кислое вино.
Что тут скажешь? Жанна де л'Эстуаль обратилась в вихрь. Возраст, придавливающий других к земле, ее сделал легкой. Она достигла той высоты, на которой птицы, будто живые парусники, ложатся на ветер, и он несет их вперед. Жозеф попал в ее воздушную струю; с людьми на суше он вел себя осмотрительно, как сопровождавший некогда его отца лис, у которого менялась походка, когда он приближался к человеческому жилью. Но, оказавшись вдали от ловушек общества и подхваченный порывом Жанны, он перенял ее беззаботность и, невзирая на свою юность, словно помолодел: днем наслаждался тем, как качается под ногами палуба, как хлопают паруса и как обдает с головы до ног водяная пыль; ночью — тем, как потрескивает и поскрипывает «Ала де ла Фей» от килевой и бортовой качки, а его самого убаюкивает мерное движение гамака.