— Спасибо, детка. — Я прикурил, сделал глубокую затяжку. — Который там у нас час? Может быть, тронемся в сторону дома?
— Уже два с минутами, — отозвался, позевывая, Саня. — Пошли, я подвезу вас до ближайшего метро. Там можно словить тачку.
Домой мы прибыли только в четвертом часу. Я камнем рухнул в кровать, перевернулся на спину и, собрав остатки сил, сказал ей, склонившейся надо мной, что Харон устал — настолько, что у него даже нет сил завести будильник на семь утра.
«Я заведу», — произнесла она, едва-едва — колыбельно — двинув губами, словно опасалась чрезмерно явной, красноречивой артикуляцией нарушить мой покой, и, как мне показалось, спустя минуту после этого над ухом раздалось ритмичное попискивание будильника.
Скосив глаза, я обнаружил, что часы показывают ровно семь, зуммер крохотного электронного ящичка, стоящего на табуретке сбоку от кровати, пульсировал тонкими сигналами настолько монотонно и упорно, что, казалось, был в состоянии поднять не то что живого человека, но и любого из пассажиров Харона, смиренно дремлющего на удобной лавке на носу медленного челна, — но только не ее, тихонько посапывающую на моем плече, и с легкого похмелья я искренне поразился этому обстоятельству, но когда до меня наконец дошло, в чем тут дело, я заплакал.
7
То ли запах свежего кофе, парящего ароматным дымком над моей кружкой, потревожил её сон, то ли белый утренний свет, пробивавшийся сквозь проем в незадернутой гардине и ярким ромбом впившийся в светлые обои как раз с тем расчетом, чтобы бить ей прямо в глаза, то ли не слишком ловкие мои попытки выскользнуть из постели, не нарушив ее сон, — наверное, она уже давно стояла в дверях кухни, наблюдая за тем, как палец мой медленно блуждает по расстеленной на столе карте Подмосковья, поглаживая холмы и овраги, перелески вдоль дорог и звенящие переезды через железнодорожные пути, дачные садики на шести сотках и приглушенное тепло вчерашних костров, поля в прохладной утренней росе и толстые жилы автотрасс.
— Похоже, тот интимный уголок женского тела, на который она в сердцах ссылалась, где-то здесь, — сказал я, придавив пальцем крошечный участок карты между железнодорожной веткой и автострадой. — Пятьдесят километров на северо-запад. Отар вряд ли мог ошибиться.
«Не понимаю», — сказала она глазами, еще мутноватыми со сна.
— Почему он не мог ошибиться? — сказал я, прихлебывая кофе. — По двум причинам. Во-первых, он отменный специалист во всем, что касается женского тела. А во-вторых, классный хакер. Поэтому… — Я умолк, встретившись с ее взглядом. — Поэтому у меня есть неплохой шанс поиметь эту чертову бабу.
«Не понимаю», — повторила она на этот раз губами, мелко подрагивающими, словно готовыми напрячься преамбулой по-детски беспричинного плача.
— Нет-нет, малыш, ничего такого. Я выразился фигурально, но, видимо, фигура вышла не вполне удачной.
Я протянул руку, она улыбнулась, подошла, опустила тонкую руку в мою ладонь. Я усадил ее на колени. Ее хрупкое тело, прикрытое моей рубашкой, которая выглядела на ней просторным мешковатым шлафроком, излучало мягкое тепло. Она повернула ко мне лицо, заглянула в глаза.
«Ты опять уезжаешь? Возьми меня с собой».
— Нет. В тех местах водится много тли. Анжела, правда, говорит, что к сорным цветкам тля не пристает, но мало ли… — Я покосился на байкерскую куртку Майка, висевшую на спинке стула, и мне показалось, что замутненный дорожной пылью рубиновый глаз золототканого кондора пуст, как выпуклое око каменного изваяния, и незряч.
Я сдернул куртку со стула, расправил ее, подышал в орлиный глаз, протер его рукавом майки — око прояснилось и начало наливаться кровью в предчувствий скорой охоты.
— Вот и славно. Полетели.
Из-под пальца моего, пригревшего потертые рельефы старой замызганной карты, распустились спустя часа полтора: рыжая грунтовая дорога, ответвляющаяся от трассы и катящая волны своих ухабов через кормовое поле К жидкому и пыльному перелеску, в разрывах ветошной ткани которого поблескивали стальным отливом железнодорожные пути; левее, за сетчатой оградой, клубилась здоровая и сочная зелень фруктовых садов, из нее то и дело выплывали на поверхность верхушки ломаных крыш с тонкими мачтами телеантенн, и на них сверху вниз сонно поглядывала кирпичная тура водонапорной башни.
Я свернул с трассы. Проселок едва не вытряс дух из меня и моего «Урала», но вдоль перелеска дорога выравнивалась и плавно подкатывала к распахнутым железным воротам дачного поселка, въезд в который охраняла проржавевшая сторожевая будка коммерческой палатки с зарешеченным окном. В сумрачных глубинах торговой точки я уловил присутствие жизни.
На мой сдержанный стук палатка отозвалась скрипом двинувшегося в сторону окошка, служившего, насколько можно было понять, тем узким каналом, в котором происходит обмен денег на водку, пиво, минералку, чипсы, сигареты, несъедобную лапшу «Доширак», кильку в томате и тушенку, бумажные одежки которой настолько тотально выгорели от солнца и времени, что логично было догадаться — срок годности этого полезного продукта благополучно истек, должно быть, еще в начале девяностых годов.
— Чего тебе? — поинтересовалась палатка зычным женским голосом.
— Пачку «Примы». И воды. Только без газа.
На самом деле я хотел спросить, не пробегала ли мимо симпатичная женщина с кукольным лицом по имени Мальвина, однако по здравом размышлении не стал и пытаться что-то выяснить: она слишком опытный человек, чтобы в острой ситуации лишний раз светиться на людях. И тут вдруг в памяти всплыла ее случайная реплика, оброненная по дороге на пикник: «У меня такая черепашка живет — в старой даче над маленьким прудом».
Палатка слизнула толстопалой, с грязными ногтями рукой мои деньги с крохотной полочки и выплюнула затребованные товары, не озаботившись такой мелочью, как возврат сдачи. Я опять постучал.
— Чего? — опять спросила палатка, на этот раз с долей то ли раздражения, то ли скрытой агрессии в утробно гулком голосе.
— Будь любезна, подскажи… На территории этого поселка есть старый пруд?
— А куда он денется? — тявкнула палатка и закрыла пасть.
Я медленно поехал вперед по узкой дорожке, на которую накатывали густые волны черноплодной рябины, бурно перехлестывающей через заборы, и чем дальше я углублялся в недра дачной территории, тем больше крепло во мне подозрение, что Отар все-таки немного оплошал с определением местоположения ее вдруг прорезавшегося мобильника.
Это был солидного возраста — лет тридцать, не меньше — поселок, в облике которого угадывалась та особая черта, которую я назвал бы самодельностью. Да, здесь все: и крохотные кухоньки, жмущиеся к тылам участков, и тщательно возделанные огороды со слюдяными шатрами теплиц, и беседки, окаченные пеной дикого винограда, и сами летние дощатые домики — было сделано своими руками, поднято когда-то на ровном месте из голого, открытого солнцу и ветрами, заболоченного поля, и каждый гвоздик в выгоревших досках хранил, наверное, в своей заржавевшей памяти воспоминание о заскорузлых руках умельцев, горбом своим, едким потом и мозолями возделавших эту бросовую, ничего, кроме болотной травы, никогда не родившую землю. На обиталище людей, располагающих счетами в швейцарских банках, эти самопальные усадебки никак не походили.