в плечи, а сами плечи напряг, мысленно отпихивая некую ношу. Скулы сводит от подозрения: не навет ли это? Да, многое в «саванных» аллегориях станет понятнее, если ван Свитен скажет, что Сальери не оставил от его сочинения камня на камне, но… мог он? С другой стороны, не этот ли неугасимый, растянувшийся на годы конфликт и научил его такту? Людвиг вспоминает признание Гайдна – что тот полюбил его в день знакомства, после предложения вытереть чьими-то нотами зад или вроде того. Проклятье… то есть всего пять лет назад Людвиг позволял себе такое прилюдно? Вдвойне смешно верить, что Сальери идеален. Зная темпераментный итальянский характер его таланта, какой мукой, наверное, были для него чужеродные немецко-французские кружева, обвивающие удавкой слух… Он ценит «Хорошо темперированный клавир» как педагогическое орудие, но откровенно признается, что даже эта музыка – виртуозная, неземная – вгоняет его как слушателя в тоску. Людвиг смежает веки, но просить: «Не продолжайте» – не смеет.
– Он рассыпался в комплиментах, – продолжает ван Свитен, и Людвиг тяжело сглатывает. – Назвал меня недооцененным, назвал… каким-то итальянским словом, кажется merlettaio[65], сказал многое, отчего я даже начал опять сожалеть, что в свое время предпочел дипломатию. – Барон склоняет голову к плечу. Качает ею. – Но надо же было мне потом оказаться в неудачном месте в неудачное время: перед хофбургской Золотой залой, где, знаете, Иосиф собирал придворных для утреннего музицирования, был у него такой ритуал. Мне нужно было чем-то поинтересоваться по библиотечным делам, я имел право входить к нему в любое время… и вот под дверью я услышал голос нашего знакомца, спрашивавшего, как обстоят дела на турецком фронте. Император ответил, что неважно, а наш лев промурлыкал: «Ваше величество, а ведь существует отличное оружие, чтобы усыплять янычар и истреблять их без единого выстрела! И оно у вас под рукой». Император изумился, переспросил… и на всю залу раздалось: «Сочинения нашего достопочтенного ван Свитена. У них великолепный усыпляющий эффект». И они засмеялись. – Барон тяжело вздыхает. – Да. Я, разумеется, решил, что мое дело подождет. – Он разводит руками, но движение зажатое, будто что-то разладилось в механизме плеч. – Молодость удивительно жестока к старости, Людвиг. А ведь старики чувствуют боль так же остро, да еще забывают ее медленнее.
Людвиг молчит, опустив глаза. В нем кипит яростное «Не верю!», но он сжимает зубы. Это не его дело, да и речь о далеком прошлом. Но мысль «Сальери бывал… двуличен!» все равно проходится по душе когтями. И пусть двуличны все, пусть у самого у него за спиной не один поступок, заслуживающий хорошей затрещины, именно в отношении этого человека, этого не полубога, конечно, но близко… Нет. Нет, нет! Людвиг повторяет про себя нелепое слово – «полубог» – и опять в кровь кусает щеку.
– Мне жаль, – говорит он наконец вымученно. – Но молодость порой не столько жестока, сколько глупа, барон. – В слова он вкладывает всю твердость, на какую способен. – Уверен, этот человек потом вспоминал свою шутку со стыдом.
– Не думаю… – Ван Свитен медленно качает головой. – Впрочем, я тоже хорош: знали бы вы, Людвиг, что я почувствовал из-за этой ерунды. Какое желание уничтожить его… задушить, разбить голову, а лучше – сначала мучить, долго… – Он спохватывается, морщится, добавляет со смешком: – Взыграла кровь, отец тоже был очень вспыльчив до последнего дня жизни. Но я и прежде замечал, что перед лицом императора все временами превращаются в кого-то крайне несимпатичного, лишь бы удержать его внимание: Иосиф был вечным мальчишкой, которого только дразни да развлекай, тут для фавора недостаточно пушить хвост, как мой отец пушил перед его матерью. А я должен быть мудрее. И я пытаюсь.
Людвиг опять опускает глаза. Видя, как стремительно угасает вспышка, он представляет объектом насмешки себя и делает неутешительный вывод: обидчик оседал бы на пол с разбитым носом, не успев даже договорить императору свою реплику.
– Вы очень мудры, раз смогли через это перешагнуть, – искренне произносит он. – Надеюсь, однажды у меня будет ваша выдержка.
Чувства спутались: теперь тоска, сквозь которую кровью сочится досада, борется с теплым облегчением. Да, шутка Сальери – при всей справедливости! – низка. Но смахнуть золотую пыль с его образа правильно, необходимо, пока соблазн возвести его на пьедестал, освобожденный Моцартом и Робеспьером, еще преодолим. Он был подростком, когда прибыл в Вену, и наверняка чувствовал себя неуверенно. Революционные ветра не дули; единственным способом куда-то пробиться было заискивать перед сильными и обходить слабых, и дело вовсе не в тяге покойного Иосифа к острословию. Низость… но разве похожее не делал сам Людвиг, прибыв к Великому Амадеусу? Разве не улыбался ему в лицо и не жал руку, а в мыслях не давил мучительное желание пересчитать кулаком скалящиеся в ревнивой улыбке, желтоватые от тяги к табаку зубы? И Людвиг ловит себя на мысли: Сальери стал ему только ближе. Боги богами… но разве не сильнее мы любим тех, кто сходит к нам на землю?
– Как вы чувствуете себя? – спрашивает барон, явно давая понять, что время откровений кончилось и витание в облаках его тоже не устроит. – Выйдете к ужину?
– Да… – Помедлив, Людвиг кивает. – Пожалуй.
Он думает о странном: о том, что, не найдись у него верные и безобидные слова о музыке барона, он не взял бы в этом доме ни крошки в рот, не сел бы за стол, на котором лежат ножи, а может, и ретировался бы через окно прямо сейчас. Напряженный, шепчущий «уничтожить его», барон слишком страшен для Людвига, едва сбросившего путы вязкого обморочного кошмара. Там ведь кого-то чем-то опаивали… и еще как-то мучили… и отчего ощущение, что с ван Свитеном это связано? Не с нынешней беседой, а с какой-то другой?
– Славно. – Барон прерывает ход его мыслей и встает. – Что ж, пока отдохните. Я велю принести вам вещи и приготовить воду на случай, если захотите умыться.
Людвиг благодарит его, а стоит двери закрыться, без сил падает на подушку. Снова смотрит на грустного доктора, вспоминает медальон в чужом кармане, начинает все-таки ловить ускользнувший сон. Тщетно, есть только смутные образы. За ними – пасмурная тоска: жаль, по пробуждении его встретила не ветте, не ее нежные руки и весенний запах волос. Куда она ускользнула? И опять – он не угадал ее имя. Она не Луиза. Луи…
Луи!
Сон вспоминается резко и сумеречно: ребенок в черном замке, разлетающиеся белые птицы, туман и мертвые жуки. Дофин Луи Шарль… конечно, сон о дофине, даже ожидаемо: в последние месяцы он очень болен, ходят слухи