ни заговорили, возвращаемся к нему. Воистину центр всея венской саванны.
Меж ними повисает молчание. Барон встает, лениво начинает прохаживаться по комнате – теперь явно избегая взглядов на Людвига. У окна он замирает, устремляет взгляд на улицу, сложив руки за спиной, – в отбрасываемой тени белеют снежные манжеты, прикрывающие морщинистые запястья. Глаза Людвига останавливаются на ломаной линии французского кружева; мелькает привычная мысль, что рубашка, вероятно, стоит как месяц аренды его, Людвига, квартиры. И наконец – не находя этому причин, скорее всего, просто подбирая для беседы хоть какой-то безобидный предмет, – он спрашивает:
– Я слышал музыку, пока просыпался. Кто играл для вас? И что за произведение?
Пальцы дергаются – слабо, всего раз, но Людвиг, продолжающий рассеянно глядеть на руки барона, это замечает. В ту же секунду он догадывается и об ответе, и опять невольно подбирается, и воскрешает в памяти одно из напутствий Гайдна.
«Владейте лицом…»
– Я. Свою старую вещицу, – просто отвечает барон и с острой как шило небрежностью уточняет: – Так, значит, все же услышали. Много?
Правильнее соврать, сказав: «Буквально пару аккордов». Но вранье все еще отвратительно Людвигу, достаточно и того, что с одной ложью: «Я в порядке» – ему теперь жить неизвестно сколько, пока она не рухнет – а ведь она рухнет, о чем бы он ни молился. Тем более барон оборачивается, так быстро, что, не будь Людвиг напряжен как струна, отпрянул бы, потупился бы, пытаясь неуклюже зарыться в кровать, и выдал бы себя. Но он лежит неподвижно и встречает взгляд без колебания.
– Да, думаю, не меньше половины этой… фуги?
Барон медленно кивает. Вопрос звучит у Людвига в голове прежде, чем вслух:
– И как вам?
«Ей-богу, ничего более сухого, накрахмаленного и… душного я не слышал».
Гайдн в оценках был не только беспощаден, вопреки обычной доброте, но и точен. Его слова тоже отдаются в голове, и Людвиг все же прикрывает глаза, не давая эмоции там отразиться. Барон теперь кажется расслабленным, тон его праздный, но Людвигу ли не знать… так же обычно спрашивает об оценке он. Особенно когда осторожно пытается заглянуть в медово-карие глаза Сальери, склоняющегося над очередным черновиком.
Он не сумеет польстить – обезоруживающее понимание снисходит в считаные секунды. Еще через мгновение, до того как пауза стала бы непростительно красноречивой, приходит иная мысль, прозрачная и освобождающая. Искусство – это не только красота и новизна. Часто важнее то, что оно пробуждает в сердце. Людвиг слабо улыбается и открывает глаза, тут же подтверждая свою догадку: барон все-таки ждет. Он глядел жадно, пока Людвиг раздумывал, и не успел или не счел нужным спрятать эмоцию сейчас.
– Мне понравилось. – Людвиг слышит и сам: звучит искренне. – Слушая вас, я почувствовал себя дома.
Барон, кажется, удивился, едва ли не впервые с их знакомства – по-настоящему. Губы не сжались, нет и насмешки – лицо просто застыло. Он обратился в слух: чуть вытянул шею, даже, кажется, привстал на носки. Жираф, который тянется к лучшим листьям…
– Почему? – хрипловато спрашивает он.
– Ваша манера, – Людвиг продолжает увереннее, – похожа на манеру моего брата. В хорошем смысле: в вас обоих классическая школа чувствуется сильнее, чем во мне, думаю, это очевидно… – Он неловко хмыкает, потом признается: – Мы оба живем в Вене, но брат избегает меня. Мы не были близки и раньше, но уезжая, я наивно полагал, что мы не просто примирились, но шагнули к сближению. И все же…
Каспар тоже подражает Баху – правда, очевиднее и менее изысканно. Его музыка тоже – жемчуг и кружево, но, если покрыть жемчугом и кружевом обнаженную скульптуру, получится лишь булыжник под богатой тканью, а не Галатея в легком наряде. Но это добавлять не обязательно, на «И все же» Людвиг знает, что глаза выдают его, рассказывая иное: «Я скучаю. И я обижен на свою семью. Как вы».
Медленно, чуть нетвердо барон возвращается к софе и садится в прежнюю позу. Хмурятся брови, опять трепещут ноздри, и на мгновение кажется, что Людвиг угодил с оценкой – отчаянной импровизацией! – в большую беду. Приятно ли барону в его почтенном возрасте и статусе сравнение с безродным мальчишкой? С кем-то, кто не на слуху? С кем-то…
– А ведь отрадно быть в одном ранге с тем, в ком течет кровь вашего рода, – говорит барон. Лицо светлеет, словно слегка разглаживается. – Правда, Людвиг. – Он прислоняется к спинке софы, прикрывает глаза, и Людвиг может не скрывать смущения. – Я польщен и благодарен. А ваш брат… – он медлит, – был бы рад познакомиться с ним. Постарайтесь это организовать, когда оправитесь. Возможно, я в чем-то буду полезен и ему? Без вас, разумеется; это мы как-нибудь решим: изворотливость в свете – не порок, а нужда.
Людвиг не так чтобы уверен в мысли, но все же обещает:
– Я постараюсь показать его вам в театре или на чьем-нибудь балу.
Ван Свитен отрывисто кивает, не размыкая оплывших век, дышит тихо, словно задремывая. Людвиг, пожалуй, рад: постыдно боится, что барон все же попросит более конкретных оценок своей фуги. Но похоже, ему важно что-то другое; бесстрастное лицо его – словно маска, готовая пойти трещинами от малейшего мимического проявления.
– Я не так чтобы плодовит и мало играю, – говорит он наконец, и веки дрожат. Кожа и вправду будто трескается: из уголков глаз резче разбегаются морщины. – Музыка не нашла особого отклика у семьи, не легла на мою карьеру, и я оставил ее… разве что как тайное удовольствие и то, что я открываю избранным – тем, кого вижу или хочу видеть друзьями. Она вызывает разные эмоции, что не может не радовать, вот только, Людвиг… – Глаза его, наконец открывшись, кажутся холоднее. – Я устал от неискренности. А потому запираю все больше своих мелодий, как драгоценности в шкатулку.
– Могу понять, – отзывается Людвиг.
В шкатулке его сердца тоже есть то, чего он еще не играл.
– Все стало мне окончательно ясным после случая с одним весьма даровитым нашим общим знакомым, – продолжает барон, и улыбка медленно сходит у Людвига с губ: он легко догадался, о ком речь, по этому полному омерзения тону.
– Вас оскорбили? – Даже не шепот, едва шелест. Кулаки опять сжимаются.
– В каком-то смысле. – Улыбка, обнажающая клык, оживляет мрачное лицо, чтобы тут же померкнуть. – В один давний вечер я, знаете, пригласил его и кое-что исполнил. Он очень меня к себе располагал. У меня это от отца – тяга покровительствовать всяким молодчикам…
Людвиг молчит, отчаянно противясь тому, что вот-вот услышит. Он осознает, что втянул голову