в настоящее время — это евангелие. Я читаю ее без изучения, ежедневно и ежечасно. Прежде когда-то думал я анализировать сердце матери по жизни святой Марии, непорочной матери Христовой, но теперь и это мне будет в преступление. Как грустно я стою между людьми! Ничтожны материальные нужды в сравнении с нуждами души, а я теперь брошен в жертву той и другой! Добрый Андрей Иванович просит меня прислать все, что бы я ни нарисовал, и назначить сам[ому] цену; что я ему пошлю? когда руки и голова закованы! Едва ли кто-нибудь терпел подобное горе!
Я вас печалю для Нового года, добрая Варвара Николаевна, своим грустным посланием — что делать! у кого что болит, тот о том говорит; и мне хотя немного отраднее стало, когда я выисповедался пред вами! Кланяюсь Глафире Ивановне и всему дому вашему.
Пишите ко мне в г. Оренбург на имя его благородия Карла Ивановича Герна, в генеральный штаб, не надписывая моей фамилии,— он узнает по штемпелю.
Прощайте, Варвара Николаевна; не забывайте бедного и искреннего к вам
Т. Шевченка.
43. О. М. БОДЯНСКОМУ*
Оренбург, генваря, 3, 1850.
Поздравляю тебя с этим Новым годом, друже мой единый! Пусть будет с тобой то, чего ты у бога просишь. Давно, давно мы не виделись, да и не знаю, увидимся ли скоро или вообще когда-нибудь, сохрани матерь господня! А думаю, что будет так, потому что меня очень далеко запроторила моя злая судьба и добрые люди! Я вот уже третий год мыкаюсь в неволе — в этом богом забытом краю! Тяжело мне, друже! Очень тяжело! Да что поделаешь? Прошел я пешком дважды всю киргизскую степь до самого Аральского моря, плавал по нему
два лета, господи, какое мерзкое! Даже противно вспоминать, не то, что рассказывать добрым людям.
Вот глянь, что со мной было. Поехал я тогда в Киев из Петербурга, после того, как мы с тобой в Москве виделись, я думал уже в Киеве жениться, да и жить на свете, как добрые люди живут,— уже было и пара нашлась. Да господь не благословил моей доброй доли! Не дал мне докончить век короткий на нашей милой Украине. Тяжело! Даже слезы капают, когда вспоминаю, так тяжело! Меня из Киева загнали аж сюда, и за что? За стихи! И запретили писать их, и что хуже всего... рисовать! И вот теперь, видишь, как я здесь мыкаюсь, живу в казармах среди солдат, не с кем слова сказать, и нечего читать — тоска! Тоска такая, что скоро она меня вгонит в гроб! Не знаю, мучился ли еще кто-нибудь на этом свете так, как я теперь мучусь? И не знаю, за что? Тот, кто привез тебе письмо мое, наш земляк — Левицкий, приветствуй его, друже мой добрый, искренняя душа! Он мне очень пригодился на чужбине! Дай ему мою «Тризну» и «Гамалию», если они еще живы, а мне, буде твоя милость, пришли Конисского, доброе сделаешь дело,— я хоть читать буду о нашей бесталанной Украине, ведь я уже никогда ее не увижу! Почему-то сердце чует. Пришли и напиши, буде твоя милость, по адресу: в Оренбург, Карлу Ивановичу Терну, в генеральный штаб, а меня в адресе не упоминай, не надо,— он будет знать по штемпелю. Оставайся здоров, друже мой единый! Пусть тебе бог посылает, что ты у него просишь. Вспоминай изредка
бесталанного Т. Шевченка.
А чтоб не оставалось свободной бумаги, то на тебе стихотворных строк десяток моей работы:
Не стану я печалиться,
Досаждая людям,
Уйду куда глаза глядят,
А там — будь, что будет!
Выйдет счастье, так женюся,
А нет — утоплюся.
Никому я не продамся,
Внаймы не наймуся.
Пошел куда глаза глядят...
Счастье схоронилось,
А волюшка людям добрым
И во сне не снилась.
Хоть не снилась, а людьми же
Брошена в неволю:
Чтоб не было свободного
Средь нашего поля 1.
44, В. А. ЖУКОВСКОМУ
[Около 10 января 1850, Оренбург.]
Я три года крепился, не осмеливался вас беспокоить, но мера моего крепления лопается, и я в самой крайности прибегаю к вам, великодушный благодетель мой. Я писал еще в первый год моего изгнания К[арлу] П[авловичу] Б[рюллову], и никакого результата; бедный он, великий человек! При всей своей великости, самой малости не хочет сделать; говорю не хочет, потому что он может; позволяю себе думать — и первое добро (написание вашего портрета) было сделано случайно. (Простите мне подобное нарекание на великого человека. Печально, что с великим гением не соединена великая разумная добродетель.)
Был я по долгу службы в киргизской степи и на Аральском море, при описной экспедиции, два лета; видел много оригинального, еще нигде не виданного, и больно мне, что ничего не мог нарисовать, потому что мне рисовать запрещено. Это самое большое из всех моих несчастий! Сжальтесь надо мною! Исходатайствуйте (вы многое можете!) позволение мне только рисовать — больше ничего, и надеяться не могу и не прошу больше ничего. Сжальтесь надо мной! Оживите мою убогую, слабую, убитую душу! Ежели вы (в чем я не сомневаюсь) напишете графу Орлову или кому найдете лучше, то, бог милостив, и я взгляну на божий свет, хотя перед смертью, потому что казарменная жизнь и скорбут разрушили мое здоровье. Да, я теперь мог бы описать быт русского солдата не хуже всякого нраво-
1 Перевод М. Замаховской, т. 2-й настоящего издания.
описателя. Печальный быт!.. Что делать?.. Таковы люди вообще, а наши особливо. И скорбут и казарменная жизнь совершенно разрушили мое здоровье. Для меня необходима была бы перемена климата; но я на это не должен надеяться: рядовых таких, как я, не переводят. Мне бы хотелось в Кавказский корпус, и врачи тоже советуют; а меня посылают опять на Сыр-Дарью потому только, что там расположен батальон, в котором я записан. Для моего здоровья этот поход самый убийственный: новые укрепления, еще не совсем устроенные, плохая вода и жизнь самая однообразная. Если б можно было рисовать, я мог бы ее разнообразить, хоть самому грустно. Бога ради и ради прекрасного искусства, сделайте доброе дело, не дайте мне с тоски умереть! Я постараюсь, ежели мне будет позволено, нарисовать для вас все, что есть интересного в этом неинтересном, но пока таинственном крае.
Тарас
45. В. Н. РЕПНИНОЙ
Оренбург, 7-го марта 1850.
Все дни моего пребывания когда-то в Яготине есть и будут для меня ряд прекрасных воспоминаний. Один день был покрыт легкой