образ той, прежней, которую знал я когда-то. Как если бы он возник в темном трюмо в углу комнаты и постепенно светлел, и рос, и, наконец, выступил из рамы; как будто привидение неслышно вошло и мягко отстранило реальную Иру. Ибо память — кто это сказал? — память ревнива и не терпит соперничества. Звук голоса, тень улыбки, манера встряхивать головой, даже то, что она время от времени поглядывала в зеркало в углу, чтобы поправить воротничок или седую прядь, — во всем этом было так много тогдашнего, несомненного, что постепенно меня перестало смущать то, что ошеломило в первую минуту, и расщелина времени уже не казалась такой бездонной.
Мы и не старались в нее заглядывать. Не было никакого желания рассказывать о себе, да и она не проявляла интереса к моей жизни; мы могли говорить только о том, что было общим для нас, было нашей жизнью, остальное не существовало; но, хотя она знала о том, чем я занимаюсь, — лучше сказать, пробавляюсь, — и, может быть, даже читала кое-что, ей, по-видимому, не приходило в голову, что гость явился из небытия с небескорыстной целью, и уж тем более она не могла догадаться, что предназначена стать героиней моего будущего шедевра.
«Да… — пробормотала она‚ — сколько времени протекло».
«Тысяча лет, а?»
«Тысяча лет».
Мы сидели и кивали друг другу, и было выдавлено ещё две-три фразы в этом же духе, словно мы не знали, с чего начать, и тут, сам не знаю почему, я нарушил конвенцию; но разве то, о чем я заговорил, не было трещиной века, разве не было оно частью нашей жизни? Или, по крайней мере, её эпилогом. Я спросил Ирину Самсоновну: как она отнеслась к смерти Вождя?
Она пожала плечами, вопрос был в самом деле ни к селу ни к городу. Тем более неуместно было начинать с него беседу. Вопрос заставил ее задуматься. Мы сидели за чаем. Украшением стола был замечательный румяный пирог, который она испекла к моему приходу.
«Это сейчас можно смеяться, — сказала она, — а мы тогда плакали. Я в это время уже преподавала в школе, у нас был митинг… Все плакали, и девочки, и учителя. У всех было такое чувство, как будто обрушился потолок. Или как будто произошло затмение солнца».
«Затмение?»
«Да; только не на время, а навсегда. Мало того, что мы все осиротели. Я могу сказать о себе — это было не только ужасное горе, — меня охватил страх. Я ещё была совсем молодая, только успела выскочить замуж».
«Замуж… а, ну да. Конечно».
«Люди старше меня, все были в ужасе, думали, что всё повалится, генералы начнут драться между собой за власть, нападут американцы, Бог знает что. Ждали всего».
«Но ведь…» — сказал гость и осёкся. Чуть было не забыл, что мы как бы условились, что не станем говорить обо мне, вообще не будем касаться всего, что было «после». Я не мог себе представить, что все беды будут мгновенно забыты. Мне хотелось сказать о злобной радости, которая воцарилась в лагере, когда гробовой голос Левитана провещал эти слова: потерял сознание. И все поняли, что он вот-вот околеет. Может быть, уже успел отдать концы, раз они там решились хоть что-то сообщить. И эту радость не могла унять даже боязнь стукачей. Мне хотелось рассказать, как я не верил своим ушам, узнав (гораздо позже) о том, что всенародная скорбь не была выдумкой пропаганды, что даже сотни задавленных в толпе, которая рвалась отдать последний долг каннибалу, не помешали горевать о нём. Я взялся за уголок пирога, который распался в руке. Хозяйка серебряной лопаточкой помогла переложить пирог мне на тарелку. Я рассыпался в похвалах её искусству.
«А почему это вас так интересует?» — спросила она, и это «вас» вновь развело нас в разные стороны.
В самом деле, что за тема для разговора.
Мы заговорили о старых знакомых. А что стало с таким-то, с такой-то.
Она спохватилась:
«Господи, что же я. Вы же принесли…»
Странным образом поиски штопора внесли какую-то нервозность в нашу грустно-умиротворённую встречу.
«Слушай-ка… — пробормотал я. (Мы все-таки перешли на «ты».) — Что произошло с Пожарским?»
Она молчала. Я разлил вино по стаканам. Ира сделала глоток и поставила рюмку на стол.
«Марик исчез, — сказала она. — Я думаю, его давно уже нет в живых».
Хотя я довольно точно представлял себе его судьбу, мне хотелось узнать подробности; я приготовился слушать.
«Тогда многие исчезали, исчез Москаленко, если ты его помнишь: он читал лекции по марксизму-ленинизму. Коки-ев — Древний Египет… Ну, и, конечно, Сергей Иванович, это ведь было при тебе?»
«Нет, — сказал приезжий. — После».
«Потом была ещё какая-то история на философском, целая группа студентов. Разные слухи ходили. Я уже не помню. Меня тогда всё это не очень-то интересовало, у меня были другие заботы…»
А сейчас? — хотел я ее перебить, — интересны ли ей сейчас эти воспоминания? И тотчас понял по ее взгляду, что она угадала мои мысли, и уже незачем было объяснять, что заботы или что там она имела в виду — роман с будущим мужем, что-нибудь в этом роде, — что все это было и сплыло. А университет, лестница, гипсовые великаны, балюстрада, и сидение на подоконниках в коридоре, и Александровский сад, и юность — остались, и не было ничего важнее в нашей жизни.
Странные мысли приходят в голову. Я смотрел на нее и думал: дважды вдова. Конечно, я не думал об ее муже, о котором вообще ничего не знаю.
Можно ли быть вдовой мужчин, за которыми ты не была замужем?
Она продолжала:
«Марик… как тебе сказать. Я думаю, он был предназначен для этого. Иногда просто лез на рожон… Не эта история, так другая, рано или поздно. И даже если бы ничего такого не случилось. Я думаю, у него была такая судьба. Ты веришь в судьбу? Это был последний день, когда я его видела. Накануне у нас был один разговор… В общем, я ни о чём не подозревала. Я сидела на балконе, на нашем любимом месте, он тоже сидел на балконе».
Я спросил, что там было написано.
«Какая-то чепуха, не знаю. Я только видела, как всё это разлетелось, многие задирали головы, а он стоял наверху и смотрел. Все его, конечно, видели».
«Это были стихи?»
Она помотала головой.
«И что же?»
«Ничего, на этом всё кончилось».
То есть как, спросил гость.
«А вот так: кончилось, и все. Из Комаудитории всех выгнали. И сам