до тех пор, пока дверь в гриденку на ней не затворилась. – Ясно тебе, дядька?
– Куда уж ясней, – Пётр присел на лежанке, поскреб в бороде. – Чую, достанется бабам в терему Сомовском. Всех за пояс заткнет.
А потом уж заворочались все, подниматься стали. Проха супился, в глаза никому не глядел: собрал лежанку свою и подался в сени к ратным. Ероха посмеялся тихонько и бросился догонять дружка сердитого. Через миг пришла Варюшка, принесла рушник чистый, да воды умыться. А малое время спустя Агаша подала хлеба с молоком: тем и поутричали.
Во двор вышли гурьбой, на солнце неяркое прижмурились, да заулыбались чему-то. Не инако рады были утечь со скверного места, подале от Креста тоскливого, да от Вдовьего домка.
– Влас, – Еленка дергала за рукав. – Вижу, у Дикого глаз заплыл. Ужель ты?
– А ежели и я? – брови свел грозно, будто упреждая. – Жалеть его побежишь?
– Не побегу, коли не позволишь. Но знай, медведина, соберешься на сечу, так я за тобой увяжусь! – и стоит, взглядом блескучим стращает.
– С какой такой радости, Елена?! – изумился так, что рукавицу в снег обронил.
– С такой! Посекут тебя, так я выхаживать стану! Боле-то некому! Савелия от себя отворотил, обидел, ударил, чуть глаза не лишил! – ругалась, тревожилась, но и радовала заботой своей заполошной.
– Уж прям так и лишил! Глаз-то на месте, чай, я не Висельница оклеветанная! – ругался боле для того, чтоб поглядеть, как глаза Еленкины сверкают.
– Видала я, как ты ратишься! Кулаки-то огромадные! – Вроде ругалась, да Власию и не обидно вовсе, а отрадно услыхать о силе своей. – Влас, дозволь приветить Савелия. А не дозволишь, так я…я…
– Ну? Чего? – Влас аж придвинулся ближе, до того любопытно стало, чем пугать вздумает.
– Плакать стану, – брови печально изогнула. – Ты за порог на сечу, а я слезами умываться, за тебя тревожиться. Зачахну и помру до срока. Вернешься, а нет меня. Летник мой лежит, сапожки стоят под лавкой, а сама боярыня кончилась.
Власий вздрогнул, но себя одёрнул, прищурился и принялся ругаться:
– Врёшь, Рябинка! Ой и складно врёшь! Чтоб ты и рыдать? Скорей поверю, что сбежишь из хором и ко мне кинешься. Слёзы не про тебя. На лавке сидеть да себя жалеть ты попросту не умеешь. А потому прекращай циркус и говори, как есть! Чего ждешь от меня, окаянная?!
Она вмиг ликом изменилась, брови рассупонила, будто и не тосковала миг назад, и к нему шагнула, заговорила тихо:
– Власий, вот напрасно ты о нем дурное подумал. Савелий человек верный, хороший. Может, характеру скверного, но ведь не злой.
– Вон как, значит, – помолчал, а потом и высказал, – Дикой за дело выхватил. Он, чай, и сам разумеет. Привечать не стану, а ты, коли хочешь, приветь. Токмо издалека. И то мое последнее слово. Спорить не моги. И так из меня веревки вьешь, синеглазая.
А потом любовался улыбкой ее, глазами сияющими, да ликом счастливым. Хотел было сунуться целовать, а как? Народу полон двор: ратные коней выводят, сани ладят, опричь дядька с тёткой и ближники ехидные.
– Спаси тя, любый, – взглядом одарила жарким, а потом уже повернулась к Савке и голову наклонила, мол, вот тебе почтение мое боярское и привет, а уж потом улыбку кинула смурному мужику.
Савка прилип взглядом к боярыне молодой, постоял дурак-дураком, но через миг шапку с головы смахнул и поклонился поясно, как царевне заморской. А вот потом Власий увидал чудо чудное, диво дивное – Савкина морда растянулась поперек, меж усами и бородой сверкнули зубы белые и крепкие. Насилу догадался боярин Сомов, что улыбка была, а не оскал волчий.
Влас головой покачал, засмеялся, а потом обнял жену за плечи и повел к саням. Сам-то верхами порешил ехать, продышаться, а все потому, что в голове дурман, перед глазами туман, сердце бухает и замирает радостно. Разумел сей миг, что счастлив, да и запомнил его. А промеж того и денек хмурый, и сугробцы пушистые, и лихой посвист ратных, что выводили коней на дорогу.
Шли ходко: снег не липкий, легкий, с того и дорога легшее, отраднее. Власий пустил Чубарого быстрее, нагнал ближников, да перекинулся словцом: крепким, но шутейным. Проха повеселел, но на боярыню смотрел с опаской, тем и насмешил до икоты ехидного Ероху. Препирались дружки долгонько, да так, что ратные за животы хватались от хохота. А Власий слушал в половину уха, все оглядывался на сани Еленкины. Видел личико счастливое, глаза синие, что сверкали ярче любых самоцветов; более всего горячил взгляд ее – прямой, дурманящий посулом сладким.
Не стерпел боярин, развернул Чубку и к саням двинулся. Знал, что себя роняет, но пойди, удержись, когда жена молодая да любимая манит к себе, покоя не дает.
– Что взглядом жгёшь, Рябинка? На мне едва шуба не дымится, – сказать хотел иное, но не кричать же, в самом деле, что от любви голова дурная, не потешать же народ.
– А сам виноват, – улыбнулась хитро – Уродился красивый, вот и глаз не могу оторвать, – засмеялась, да звонко так, переливчато.
Пришлось Власию делать лицо построже, инако улыбаться бы начал, как подлеток:
– Вон как. А был-то медведина. Елена, дюже сладко поешь, опять просить чего удумала? – и бровь выгнул, вроде как осердился.
– Ужель откажешь, Власушка? – и наново взглядом жгла.
Власий посопел малое время, но сказал правду. А как инако? Врать ей не мог.
– Не откажу, сама знаешь, – завздыхал тяжко, отвернулся, голову опустил, а потом уж услыхал как всхлипнула Елена. – Ты что? Рябинка, что ты? – испугался слез ее, подвел Чубку ближе к саням и наклонился к жене.
– Что, что… – шептала в ответ и слезы утирала рукавичкой. – Сама не своя, будто подменили. То смеюсь, то плачу. А все из-за тебя!
– Давай, вини. Токмо и я отвечу тем же. Разум-то набок съехал, – ворчал, сердился. – Елена, сей миг перестань рыдать. Скулишь, как дитёнок. У меня от слез твоих помутнение, того и гляди придушу кого! – Выпрямился в седле и углядел опричь дороги рябину. Приметил, что ягода на ней еще целая, снежком припорошенная. – Погоди-ка, я сейчас. – Бросил Чубарого вперед, ухватил гроздь красную,