— Вы не поверите, но прежде всего я подумал о вас. Вы считаете, я говорю вам неправду, да? Вы считаете, я так говорю, потому что… Вы считаете… — Он обхватил голову руками. — Ох, одному Богу известно, что вы считаете.
«Вот теперь приходит горе, — сказала она себе. — Он начинает понимать, каково это — страдать. Возможно, это даже хорошо. Даже для него. Пожалуй, это хорошо для мужчины — узнать наконец, что такое страдание, узнать то, что женщина так или иначе узнает почти со дня своего рождения».
Он посмотрел вверх. С минуту он молчал. Она услышала, что он шарит по столу с виски. А на улице мимоза, казалось, ожила: розовые пушистые цветы тянулись к воздуху, — что-то дрожало, вздрагивало, вздыхало, хотя это был всего лишь ранний вечерний ветер. Она услышала пульсирующий голос лягушки — звук конца лета, звук убывающей жизни, слабый, и упорный, неустрашимый. Он снова заговорил:
— Почему вы ничего не говорите? В чем дело? Почему вы ничего не говорите? В чем дело?
Она почувствовала, как он нагибается в кресле, голос его звучал словно издалека — ворчливый и полупьяный, очень усталый.
— Отвечайте же мне, Элен. В чем дело? Неужели вы ничего не чувствуете? Вы за весь вечер не произнесли ни слова.
И снова умолк. Она оглядела мимозу, увидела свет, падавший из кухни, и среди отдаленных звуков, исходивших из кладовки, услышала неумолчные тихие рыдания Эллы. Элен молчала.
— Да скажите же мне хоть что-то, Элен. Элен! Сейчас. Скажите что-нибудь, Элен!
«Пожалуй, еще не страдает. Или не горюет. Небыстро. И скоро».
* * *
Она насыпала в ложку лекарство, проглотила его с водой из стакана, стоявшего на ее туалетном столике. «Сигарету. Я отдала бы что угодно за сигарету, но доктор Холкомб…» Она опустилась на кровать — на мокрое место — и вытянулась на простыне. Солнечный свет по-прежнему заливал комнату — он без малейшей тени освещал стены и потолок. В вазе на туалетном столике увядали четыре георгина. Столько всего… Она забыла про цветы. Столько всего… Она на минуту закрыла глаза. «Надо их выбросить, — подумала она, — георгины. Надо их выбросить до отъезда». И в темноте она, казалось, почувствовала кислый и сильный запах протухшей воды. Она открыла глаза. Рядом с георгинами свет падал на стоявшие на туалетном столике лампы со статуэтками, на этих лордов и дам восемнадцатого века, украшенных лентами, застывших в безвременном и неизменно строгом и манерном танце, — внезапно свет, и жара, и тишина в доме слились воедино, обретя, казалось, форму и субстанцию, инертную и не поддающуюся изменению. Элен снова закрыла глаза, думая: «Надо как-то починить этот вентилятор». И лениво подумала: «Кэри Карр придет в полдень. Мне надо привести себя в порядок». Но она не сдвинулась с места и не пошевелилась из-за усталости, опустошившей ее как сосуд. «Я всегда была такая болезненная. Всю жизнь мне хотелось спать». Помимо тишины в доме, до нее отдаленно доходили слабые звуки извне — наполовину услышанные, наполовину запомнившиеся звуки замелькали образами в ее мозгу: крик чайки, шум машины, едущей по дороге, вода, лижущая берег. Она пребывала между сном и бодрствованием, вновь увидев воробьев, дико махавших крыльями, и дрожащие капли дождя…
— …убила себя, — прошептал Милтон и вошел в комнату. Затем произнес задумчиво, голосом потрясенного человека: — Ах, она была совсем молоденькая. Боже! Слишком хороша. Как… Поговори со мной! — В агонии, по-видимому, от отчаяния, желая с кем-нибудь поделиться своим страданием, он бросился на кухню и рассказал все Элле Суон.
— Господи, смилуйся!
Вскоре Элла приготовилась идти домой, сетуя и стеная, нагруженная кульками и коробками, кухонными отходами, отбросами для своих свиней. У двери она обернулась — этакий черный призрак с желтыми влажными глазами.
— Великий Боже! Мисс Элен, не могу я помочь…
Но мимо нее, пошатываясь, проскользнул Милтон; Элла ушла, и он рухнул в кресло. Бутылка виски была пуста. Другой он не смог найти, так что, пошарив по шкафам и ящикам, бормоча что-то себе под нос, точно перепуганный старик хроник, ищущий свои пилюли, он наконец обнаружил бутылку сладкого вермута и начал упорно, рюмку за рюмкой, пить. Он долгое время молчал, потом тихо произнес:
— Смиренно, Элен, со всей покор… — Она терпеливо ждала, пока он выговорит слово, а его язык, словно пиявка, прилип к нёбу. — …со всей покорностью прошу вас принять меня обратно. Теперь остались только мы двое — и всё. Я был ужасной вонюч… — Он помолчал, попытался улыбнуться. — …Я был болваном, чертовым дураком. — Тон его стал умоляющим, обольщающим. Он провел по воздуху рукой, возможно, взывая к Богу или к невидимому свидетелю, или просто так. — Она ничего не значит для меня. Честно. Она ничего не значит. Вы считаете, что Долли была для меня чем-то большим, чем просто другом, настоящим хорошим другом? — Он доверительно наклонился вперед. — Послушайте, милая, мы с ней были настоящими хорошими друзьями — и только. Я понимаю, вам трудно этому поверить. Но ничего больше. Настоящие хорошие друзья. — Казалось, он на минуту забыл про Пейтон: лицо у него было сосредоточенное, погруженное в воспоминания, словно, несмотря на все перипетии и отчаяние, он видел для себя более счастливое, светлое место, более спокойное и утешительное. — Вы помните, Элен? Помните, как мы летом ездили в Коннелвилл? К Мэрион и Эдди? Помните, как Пейтон однажды чуть не закусали пчелы? Помните, как она закричала: «Пчелы, папа, пчелы, пчелы!» — Раздалось хриплое хихиканье и прекратилось, голос его умолк с легким печальным вздохом — так ветер затихает в щелях ставен. — А-а-ах… как она бежала вниз с холма, крича: «Пчелы, папа, пчелы!»
Слушая его, Элен вдруг еще раз увидела дом брата в горах Пенсильвании, который они посещали в двадцатые-тридцатые годы, — безопасный и спокойный под легкодоступным горным солнцем и при наличии еще более доступных денег Меллонов и Фриков, — хорошая жизнь, счастливая жизнь сто лет назад. Там были большие дубы, дом был просторный и богатый, — он стоял высоко на холме, и из долины внизу доносился шум транспорта, еле слышный благодаря стене из дубов, — это было единственным напоминанием о другом, шумном мире.
— «Пчелы!» — кричала она. Так и вижу ее сейчас… как она бежит… «Пчелы, папа, пчелы!» Неужели вы не слышите ее, Элен?
Она мирно дремала — не спала и не бодрствовала. Сон был подобен свету, который дрожит и гаснет, разгорается, затухает, словно волны, накатывающиеся на берег, бездонные над утраченными, затопленными отмелями памяти; она увидела деревья на дне моря, холодный свет, пруд в горах. «Пчелы, папа, пчелы!» И она подняла взгляд от пруда, где под сплетениями зеленого горного папоротника безостановочно плавали тропические золотые рыбки, испуганно, а потом с приятным удивлением посмотрела на Пейтон, которая, выскочив в отдалении из леса, на секунду заметалась, словно мотылек на залитом солнцем холме, и с пронзительными криками страха и восторга полетела вниз по яркому мшистому склону: «Пчелы, папа, пчелы!» «Почему дорогая крошка, — подумала Элен, — забралась туда одна? — И, вспыхнув, дрожа от страха, она поднялась, протянув руки. — Почему, дорогая малышка?» Но Милтон, выскочив из кресла, уже бежал, опережая ее, подбросил Пейтон высоко в воздух, и юбочка ее ярким цветком расцвела на фоне неба. И так, уткнувшись лицом в ее шею, он принес Пейтон на террасу — оба хихикали, оба жужжали как пчелы.