На простынях ее кровати было мокрое пятно там, где она прошлой ночью спала. Она подумала: «Сколько раз я или Элла так подолгу не убирали кровать? Не столь часто». Она села на краешек кровати и взяла утреннюю газету, которую — впервые на своей памяти — подняла на заре она, а не Милтон или Элла, со ступенек переднего крыльца. Это слегка встревожило ее, ибо такой поступок никак не сочетался со спокойствием и упорядоченностью ее натуры, и она подумала: «Зачем я это сделала? Не могу представить себе…»
О да. Она вспомнила, как все было. Она вспомнила, как спустилась в коридор и прошла мимо Милтона, который лежал полностью одетый на диване и тихонько, слегка булькая, всхрапывал, а потом она стояла на крыльце и, вглядываясь в холодный рассвет, освещавший пустынную улицу, необычно для себя, абстрактно размышляла: «Я произвела на свет двоих детей и двадцать три года была матерью. И сегодня я впервые проснулась, зная, что я больше не мать и никогда не стану матерью».
«Это так не в моем стиле. Брать…»
И она стала читать газету. Снова про бомбу, перемирие с японцами на взморье; внизу страницы — фото киноактрисы, прославившейся своими ногами, и известного владельца кафе с лицом мыши, венчавшегося вчера в Лас-Вегасе, штат Невада. Значит, теперь он женат. Не в силах сосредоточиться, Элен отложила газету. На нее наползало чувство опустошенности, такое знакомое чувство — легкое погружение в апатию и физическое ощущение, что ты калека, такое ощущение, будто тебя вдруг извлекли из твоей кожи и ты превратилась в сгусток бледного желе, какое плавает в море. Элен поднялась и, подойдя к окну, дотронулась кончиками пальцев до подоконника. Саранча молчала. Какое это счастье. Она услышала, как за садом, за шпалерой жимолости, за засохшими азалиями по дороге проехала машина. Звук приблизился, стих, замер.
Жизнь других людей.
Она повернулась и встала перед туалетным столиком, рассматривая в зеркале свое лицо. «Лицо старой женщины, — подумала она, — изможденное и страшное. А ведь мне еще нет и пятидесяти… Полвека пролетело точно воспоминание о разрушенных стенах». Она отбросила назад свои седые волосы, пригладив их бледными, чуть ли не прозрачными руками. Под блестящей кожей вены на ее руках казались голубой мозаикой, они блестели, словно замысловатый рисунок под стеклом. И она сделала то, что проделывала уже много раз. Она натянула на скулы кожу лица, так что складочки и морщины исчезли, точно по ним провели чудесной волшебной палочкой; прищурясь и глядя в зеркало, она наблюдала эту глупую и такую приятную перемену: она увидела гладкую кожу, белоснежную, как лепестки гардении, губы, казалось, шестнадцати- или двадцатилетней девушки, не тронутые никаким горем, — вроде тех, какие она видела в другом зеркале тридцать лет назад, шептавшие «дорогой мой» невидимому и воображаемому возлюбленному. Элен опустила руки, отвернулась от зеркала и, словно вспомнив о чем-то, подошла к кровати и снова взяла газету. Она вновь просмотрела страницу — безо всякой цели и ничего не ожидая, поскольку знала, что никакого объявления там не будет. Скорее от ощущения пустоты, вспомнила, как она накануне видела Милтона — впервые за несколько месяцев, — он звонил по телефону местному издателю Фрэнку Даунсу и говорил: «Да, Фрэнк. Моя дочь, моя маленькая девочка… да, жестоко… так что если вы постараетесь, чтоб это не попало… Да, Фрэнк… спасибо, Фрэнк… — И сквозь слезы произнес в трубку: — Фрэнк, мальчик мой, ее не стало, не стало для меня!»
Он пришел вчера вечером, когда она, поужинав в одиночестве, стояла в коридоре. (Элла сказала: «Могу я завтра быть выходная, мисс Элен? А то Папаша Фейз, он…», — но Элен сказала: «Да», — и Элла ушла обратно на кухню.) Элен слышала, как подъехала его машина потом его медленные, нерешительные шаги по дорожке. Сумерки почти наступили. Прежде была гроза, лил дождь; в саду было мокро и с деревьев капало. Когда он подходил к дому, с луга взлетела стая воробьев, словно листы бумаги, гонимые ветром, и исчезла среди самшита, точно ее проглотили, стала невидимой, но попав под сброшенный с листьев мелкий дождь, подняла пронзительный писк. Лофтис с минуту стоял у двери — красный, растерянный, озадаченный — и молчал; потом выпалил: «Элен, Пейтон покончила с собой», — и вошел в дом. Она никак не отреагировала: внезапно полученное известие поразило ее — словно в груди разорвался электрический заряд, отозвавшийся дрожью в кончиках пальцев, в помертвевших щеках, но быстро рассосавшийся, когда она вспомнила: значит, так, так хорошо… — рассосавшийся даже с быстротой бури, которая, проходя, отдаленно погромыхивала над океаном, в то время как невидимые облака, быстро рассеиваясь, опустили на сад розовые сумерки. На кухне — среди грохота горшков и сковородок — затянула песню Элла Суон. Она пела про Христа.
Элен заметила, что муж уже немного навеселе. Они сели напротив друг друга: она — на диван, а он — в кресло у секретера, где держали спиртное, но бутылки стояли неоткупоренные, поскольку он ушел от нее почти два года назад. Он налил чистого виски из пол-литровой бутылки «Олд форестер» — а Элен смотрела на его пальцы, смотрела, как они дрожат, — в пыльный бокал, который нашел на полке. Затем он заговорил — слова лились потоком, который он прерывал, только чтобы глотнуть виски, при этом лицо его автоматически отклонялось назад, потом выпрыгивало вперед, точно на пружинах, некрасивое и искаженное гримасой отвращения, точно после всех этих лет он был не в силах вынести запаха, вкуса того, что так долго было для него бальзамом и спасением.
— Гарри позвонил мне в клуб, — сказал он. — Ужас… Я не знаю…
И, озадаченный, умолк, а в глазах (она в точности знала, что происходило) еще не было горя, а лишь озадаченность, — это был слегка испуганный взгляд человека, пытающегося найти выход из положения, сбежать.
— Не знаю почему. Я не знаю! — произнес он окрепшим голосом. — Почему она вздумала…
— Тише, Милтон, не так громко, — спокойно произнесла Элен.
В тот вечер она разговаривала с ним дважды. Страдание еще не пришло. Нет еще. На это требуется время. Он еще не вполне этому верит, считая с убежденностью эгоистичного человека, что с ним никогда не случится беда. А беда приходит неожиданно. И скоро.
Быстро наступила ночь. Темнота опустилась почти как в тропиках. Вдруг — вот так — на улице стало темно. И Элен, молча встав, включила лампу. В саду одинокая лягушка пронзительно квакнула. Элен села на диван, скрестив на коленях руки и спокойно глядя на мужчину, который больше не был ее мужем, но и не был посторонним, а чем-то посредине.
— Элен, клянусь: я не знаю… Пока я сюда ехал, я раздумывал, что сказать. Раздумывал, потому что Богу известно: мы кое-что утратили. Раздумывал над тем, что тридцать лет назад я не предполагал, что такое произойдет. — Он умолк, обхватив голову руками, стараясь сосредоточиться. Затем с неуклюжей жадностью схватил бокал со стола, залпом выпил содержимое и поставил бокал на край стола, откуда он бесшумно упал на ковер, не разбившись. Лофтис, пошатываясь, нагнулся и поднял его, говоря: — Я не думал, что подобное произойдет. — Помолчал. — Вы мне не верите, да?
Она больше не смотрела на него. Она уставилась в окно, где стояла в темноте мокрая мимоза, с которой стекал дождь.