— Нет, это слишком ярко, — сказала она, наконец обратив на меня внимание, — Из-за этого хамсина я никак не могу привести себя в порядок.
— Во сколько ваше мероприятие?
— Собиралось быть в полседьмого. Но надо будет позвонить Ане и уточнить; они никак не могли решить.
Она еще раз взглянула на себя в зеркало, отбросила с виска волосы и, опираясь на стол, встала, звякнув пустой чашкой в такт отодвигаемому стулу. Упавший с дерева лист пристал к ее платью.
— Ну, как твой Лакедем?
— Умирает.
— Это действительно так серьезно?
— Похоже, что да.
Ира смахнула лист с платья, провела рукой вдоль бедра, посмотрела на туфли. Вздохнула.
— Все это ужасно грустно. Но, по крайней мере, я смогу объяснить Ане, почему ты не пришел. Скажу, что все это тебе до чертиков испортило настроение. А что он от тебя хотел?
— Не знаю.
— Ты не хочешь говорить?
— Да нет, правда не знаю.
Мы вышли в переулок.
— А может, ты все-таки пойдешь к Ане? Она обидится.
— Но у тебя же теперь есть объяснение.
— Ты знаешь, я и сама не хочу идти. Но там будут люди, которым я очень обязана, так что я не смогла отказаться. К тому же, когда я обещала, я еще не знала, вернешься ли ты вовремя или перенесешь самолет.
По ее лицу было ясно, что она врет. Интересно зачем, а в общем-то все равно. В любом случае, я не смог бы заставить себя об этом думать.
— Ну что же, — сказал я, — передавай привет.
Подошел Ирин автобус, и мы распрощались. Я перешел на теневую сторону улицы и пошел в сторону центра. Когда справа остались старый вокзал с его длинными каменными стенами и квадратная башня шотландской церкви, я уже знал, куда иду. Раскаленный уходящим хамсином, город сжался в единый комок чувств, в пульсирующее зеркало, в котором я видел остаток своего дня. Я видел, как я прошел сквозь шум центра мимо магазинов и автомобильных пробок и уже в сумерках вошел в Меа-Шеарим[7]. На черные шляпы падал желтый свет низких окон; подходя к окнам, обитатели домов загораживали тротуар, распластываясь на асфальте гигантскими дрожащими призрачными тенями. Было людно, человеческий хаос, приглушенный дневным жаром, оживал в сумерках, погружая случайного прохожего, каким был я, в атмосферу выдуманной деловитости и воображаемой занятости, обдавая его бесчисленными запахами и звуками; от них несло едой, теплом, суетой, домом. Шум, как прозрачный пар, расстилался по улице, забиваясь во все ее поры: магазины, переулки, двери, распахнутые своей желтизной наизнанку окна домов. Из синагог доносилось привычное бормотание арвита[8]. Становилось все холоднее.
Я свернул под одну из арок и по разбитым, заросшим травою ступенькам поднялся во двор дома, выстроенного в виде каре. Здесь было тихо и безлюдно; проходившая мимо женщина недовольно покосилась на меня, незнакомца. Уже собираясь уйти, я заметил сквозь раскрытое окно огромную качающуюся тень хазана[9]и арон акодеш[10]. Я тихо вошел, взял молитвенник в истертом и морщинистом красном переплете, нашел нужное место и начал читать. Но мои мысли были далеко от молитвенника; я думал о белой комнате за антикварной лавкой, тусклой и призрачной, где сейчас умирал Лакедем, которого я так и не успел ни о чем расспросить, — умирал, погруженный в свои мысли и сны, уже чуждый нам.
Молитва, обозначив нестройным шуршанием страниц паузу, смутную цезуру своего движения, поднялась, распрямляясь среди качающихся черных фигур, двигаясь волна за волной в мутном и неустойчивом колебании звуков, в своей тайной музыкальности, осторожными шагами ступая навстречу прозрачной, тягостной, непривычной для человека гармонии и за ее предел, как сказанное слово, и, в отличие от человеческой жизни, продолжая звучать, двигаясь в порыве своих строк и своих знаков, в экстатическом потоке своей новизны и в терпком скольжении своей привычности. Ее странная неощутимая музыка, призванная объединять, вторгаясь своим течением в людскую массу, разъединяла, вычленяла одну-единственную душу, омывая ее музыкой своих хриплых и фальшивых звуков, надменным и упрямым шелестом своих страниц; дрожь ее неуверенности, усталое бормотание, волнистая качающаяся пляска теней, молчаливое движение губ соединились в тусклой красоте ее последних слов: окончания, освобождения, вязкого хлопка закрываемых молитвенников, возвращения обыденных слов.
На этом месте внутренний ритм мысли дал сбой; или это была просто цезура, продуманный надлом времени. В любом случае, туман воображаемого Меа-Шеарима и слепящий шум его молитвы неожиданно рассеялись. Их место заняла остывающая пустота вечернего города. Действительно, смеркалось. Одинокая статуя на крыше здания Терра Санта[11]отражала уже невидимое солнце; из Сада Независимости доносились смех, крики, свист. Чуть дальше, как и месяц назад, уличный музыкант играл темную ночь. Темнело очень быстро, и уже в сумерках я вошел в Меа-Шеарим. Хамсин кончился; подул ветер, сметая вдоль тротуаров остатки еды, мусор, обрывки объявлений, рекламных листков, полиэтиленовых пакетов; зашелестел пустыми пластмассовыми банками. В окнах горел свет; слышались крики, шум, звуки перебранки; пахло едой, кухней, отбросами, детьми. Было людно; но женщин было сравнительно мало; почти все несли сумки, катили тележки. Дом, говорил Раскин[12], это то, что не нужно заслужить. Но в их лицах не было цвета дома. В них были усталость, холод, раздражение, пустота. Поднимая голову, они смотрели на меня с отчуждением, иногда с неприязнью. Я свернул в переулок.
Приближение вечерней молитвы уже давало о себе знать. Потоки мужчин стекались и растекались по переулкам; на их шляпы падал желтый свет из низких оконных проемов; подходя к окнам, обитатели домов загораживали тротуар, распластываясь на асфальте гигантскими дрожащими тенями. В свете окон я видел их лица — с печатью бедности и богатства, отмеченные пороками и аскетизмом, обремененные деловитостью, скукой, желаниями. Они здоровались, останавливались, расходились. Их одежда соответствовала их жестам. Иногда их движения выражали подчеркнутое почтение, иногда пренебрежение, но чаще равнодушие. Меня они не замечали; это был театр без зрителей. Неожиданно за моей спиной появились звуки русского языка; говорили громко; было слышно, что обсуждают одну из своих знакомых. «Прикольная телка, — сказал тот, что шел справа, — только на морду страшная». Впрочем, продолжение разговора показало, что в ее телосложении они тоже находили недостатки. Я оглянулся; глаза одного из собеседников мне были видны, я прочитал в них злобу. На глаза второго была надвинута шляпа. Они заговорили про молитву, на которую шли.