Истоки памяти
Четыре источника чувственной памяти — свет и колодезная вода, устье пещеры и скала поодаль — связаны для меня с образом Гавриэля Йонатана Луриа с тех самых пор, когда он жил в нашем доме в годы моего детства. Из Парижа прибыл он прямо в наш дом, и поскольку вошел во двор чуть прежде, чем император Абиссинии вошел во двор эфиопского консульства на другой стороне улицы, а именно в тот момент, когда я набирал воду из колодца, в моей памяти образ его запечатлелся поднимающимся из колодца вместе с ведром воды, брызжущей во все стороны искрящимися осколками сияния, пока я со странным наслаждением вытягиваю это ведро на поверхность. Его образ всплывает и распускается, словно японский бумажный цветок со дна стакана, тот, что сам он купил мне у торговца игрушками Ханины. Колодезная вода глубока, мягка и темна и пахнет старым камнем, железом, иссопом и нефтью от москитов. Устье колодца в углу двора, слегка приподнятое наподобие жертвенника, прикрыто железной крышкой. Я отодвигаю ее в сторону и всматриваюсь в круг темной воды. Тонкая защитная пленка нефти, маслянистая и отблескивающая переливами цветов, словно нимб вокруг тени от моей головы, которая, всплывая над водой, застит и глубину, и поверхность и возвращает мой голос, о-о-охлажденный единением с камнем и железом. Я опускаю ведро, крепко обмотав руку концом веревки, чтобы не сорвалось и не утонуло в колодезной пучине. После мгновенного и заранее предвкушаемого наслаждения от соприкосновения ведра с мягкой и податливой гладью воды я резким решительным движением погружаю в нее легкое ведро, норовящее остаться на поверхности. Под тяжестью наполняющей его воды ведро начинает погружаться, и я постепенно распускаю веревку. Ведро уже полно до краев, но я продолжаю разматывать веревку, чтобы ощутить и услышать металлический удар ведра о каменное дно колодца. Тут же начинаю я тянуть вверх, пока ведро, полное водой из шахты, снова не прорывает пленку поверхности и продолжает затем подниматься по узкому устью, ударяясь о стенки и роняя капли, разбрасывающие вокруг сверкающие осколки света. Если не остеречься, половина воды выльется обратно, пока мне удастся высвободить ведро из колодца. Уверенным движением я опорожняю его в один из двух высоких, почти в мой рост «танажей» — пузатых кувшинов, установленных на кухне в прямоугольные жестянки, поскольку их круглые основания слишком узки и неустойчивы. Старая Пнина, тетушка Гавриэля, с тревогой заглядывает в колодец и спускает веревку, проверяя уровень воды, продолжающий понижаться с поразительной быстротой, несмотря на все усилия водной экономии. Вот ведь прошел месяц тевет, пролетели-промчались дни Хануки, праздник деревьев на пороге[1], заглядывает в щелку, а дождя нет как нет, и даже туч[2] не видать. Если в течение двух-трех недель не пойдут дожди, придется прибегнуть к услугам Собачьего Царя Арли-водовоза. Состояние колодца служит источником вечной тревоги тетушки Пнины, и лоб ее, покрывающийся морщинами всякий раз, как она заглядывает в шахту колодца, наполняет и мое сердце ее тревогой. В минувшем году мы опасались наводнения. Весь двор стоит на колодце, его плиты — потолок колодца, и ночами, во время проливных дождей, меня наполнял страх, что сейчас колодец, не способный вместить изобилие непрерывно льющейся в него воды, прорвет и все мы в нем утонем. Тогда тетушка поспешила простейшим путем направить воду из водостоков нашей крыши прямо в канализационную трубу, перенеся затычку из нее в трубу колодца. Нынешний же год засушлив, и тетушка Пнина с наморщенным лбом все глубже вглядывается в шахту колодца, словно решив этим пристальным взглядом заставить его наполниться. Я снова кидаю ведро в воду, и когда начинаю его поднимать, вместе с ним поднимаются голос Йонатана Гавриэля Луриа и его приветливое лицо. Тревога по поводу пустеющего колодца тут же покидает меня, так же как исчезнет потом, при виде его лица и при звуках его голоса, страх перед прорывающимся под напором льющейся в него благодати колодцем, затопляющим, смывающим и поглощающим все вокруг. Хотя конечно же это тетушка Пнина, а вовсе не он, повернула поток дождевой воды в канализационную трубу, но поступок тетушки Пнины, реально предотвративший опасность, не мог сравниться с тем успокоением, которое излучал всем своим видом и звуками голоса Гавриэль Йонатан Луриа, и, что удивительнее всего, это успокоение излучали и его слова, содержание которых должно было не успокоить, а как раз напротив, подтвердить смутное опасение, сделать его отчетливым и усилить, превратив в мировую угрозу.
Он стоял перед окном, курил плоскую сигаретку «Летиф» и наблюдал сквозь стекло за непрерывно льющим прямым дождем, который, казалось, не прекратится вовек.
— Надо переставить пробку в колодезную трубу, — сказала тетушка Пнина с испуганными глазами и тревожно наморщенным лбом. — Мы ведь все стоим на колодце.
А я в воображении продолжил то, что она не произнесла вслух: что вот-вот пол под нашими ногами рухнет и все мы утонем.
— Да-да, — сказал Гавриэль, не проявляя ни малейших признаков готовности приступить к требуемому процессу затыкания трубы. — Никогда сосуды не смогут вместить благодати.
И я отчего-то успокоился и погрузился в странную беззаботность, уверившись, что именно так, конечно, дело и обстоит, подобно тому как сейчас покинуло меня беспокойство по поводу пустеющего колодца при виде его лица, будто поднимающегося из ведра, и при звуках его голоса, произносящего: «Так-так, сосуды пустеют». Что же будет, если тетушка Пнина не стащит Арли-водовоза с его места на крышке квартального колодца даже тогда, когда в нашем не останется уже ни капли живительной влаги? А в прошлом году? Продолжал бы я пребывать в том же состоянии беззаботности, не сделай тетушка Пнина того, что требовалось, и начни мы тонуть в пучине благодати, не вмещенной сосудами? Этот вопрос применительно к самому Гавриэлю снова, на сей раз более настойчиво, всплыл позднее, когда глаза его опять не смогли вынести избытка света. Годы спустя чувствительность их достигла такой степени, что даже в доме, даже от косого луча, проникшего через окно и упавшего на страницу его раскрытой книги, он способен был получить световой удар, который почему-то именовал «рефлексом», и ему, ослепленному, не оставалось ничего иного, как лечь на диван, надеть очень темные солнцезащитные очки и терпеливо ждать с закрытыми глазами, пока слепота не рассеется и не отступит. На том же этапе он перестал выходить и больше никогда не отправлялся со мною на прогулку ни в Старый город, ни на Подзорную гору[3], ни даже в любимые им пещеры захоронений Синедриона, до сего дня связанные для меня с воспоминанием о нем. Но это было много лет спустя, и о том мы расскажем в свое время.