– Я не могу это с тобой делать.
– Разве твои родители не уезжают?
– Не в том дело. Вчера вечером у меня начались Праздники.
Она с гордостью коснулась его руки.
– О.
– Знаешь, что это такое?
– Конечно.
Ни малейших догадок у него не было.
– Но ведь все равно можно, разве нет?
– Но теперь у меня могут быть дети. Мама вчера вечером мне все рассказала. И она все для меня приготовила, салфетки, мой собственный пояс, все.
– Да ну?
О чем она? Что за сверхъестественное препятствие его наслаждению?
– Она мне рассказала все-все, прямо как камера.
– Ты ей говорила про камеру?
Ничему, никому в мире нельзя доверять.
– Она обещала никому не рассказывать.
– Это была тайна.
– Ну, не грусти. Мы долго разговаривали. Я ей про нас тоже рассказала. Понимаешь, я теперь должна вести себя как леди. Девочки должны вести себя старше мальчиков.
– Это кто грустит?
Она откинулась на спинку скамейки и взяла его за руку.
– Ты разве за меня не рад? – рассмеялась она. – Что у меня Праздники? Они у меня вот прямо сейчас!
18
Вскоре она глубоко погрузилась в церемонии ранней женственности. Вернулась из лагеря на полголовы выше Бривмана, груди выпирали даже из-под мешковатых свитеров.
– Приветик, Лайза.
– Здравствуй, Лоренс.
Она встречалась с матерью в центре, летала в Нью-Йорк за одеждой. Одевалась с той аскетичностью, которая любую тринадцатилетнюю превращает в пикантную красотку. Никаких безобразных излишеств, к которым сейчас так склонны вестмаунтские евреи и гои.
Прощай.
Он смотрел, как она отходит от него, – не с грустью, но с изумлением. В пятнадцать она стала светской дамой со следами помады на губах, иногда ей позволялась сигарета.
Он сидел в их прежнем окне и видел, как мальчишки постарше окликают ее из папашиных авто. Он поражался тому, что когда-то целовал эти губы, теперь сжимавшие сигареты. Он смотрел, как юноши в белых шарфах сопровождают ее к этим длинным машинам, смотрел, как она восседает, словно герцогиня в экипаже, пока они закрывают дверцу, проворно огибают капот и важно забираются на водительское сиденье, и ему приходилось убеждать себя в том, что он когда-то обладал частицей этой красоты и этого изящества.
Эй, ты забыла один крошечный аромат на моем большом пальце.
19
Меховые перчатки в солярии.
В определенные годы солярий – всего лишь балкон, примыкавший к задней стене дома, – использовался для хранения каких-то зимних вещей.
Бривман, Кранц и Филип приходили в эту комнату просто так. Смотрели в окно на парк и теннисистов.
Слышались размеренные стуки мячиков, скакавших туда-сюда, и истерическое жужжание мух, долбивших в оконное стекло.
Отец Бривмана умер, отец Кранца по большей части отсутствовал, но филипов отец был строг. Он не разрешал Филипу носить прическу с большим коком спереди. Филипу приходилось зализывать его на черепе каким-то средством для волос из девятнадцатого века.
В тот исторический день Филип осмотрелся и вот что нарыл: пару меховых перчаток.
Он натянул одну, уселся на груду одеял.
Бривман и Кранц, дети восприимчивые, поняли, что меховая перчатка не есть неотъемлемая часть действа.
Все согласились, что пахнет она жавелевой водой[18]. Филип смыл ее в унитаз.
– Католики считают, что это грех, – сообщил он.
20
Бривман и Шелл расположились у озера. Вечерний туман песчаными дюнами громоздился вдоль противоположного берега. Они лежали в двуспальном мешке у костра – горел плавник, который они собрали днем. Он хотел рассказать ей все.
– Мне все еще хочется.
– Мне тоже, – сказала она.
– Я читал, Руссо до конца своей жизни был праведником. Наверное, некоторые творческие натуры таковы. Целый день работает, тренирует воображение, так что в нем ему уютнее всего. Ни одна телесная женщина не может подарить ему наслаждение, какое дарят его собственные творения. Шелл, пусть тебя не пугает то, что я говорю.
– Но ведь это совершенно нас разделяет, нет?
Крепко сжав друг другу руки, они смотрели на звезды в темной половине неба; едва видимые там, где яркая луна. Она сказала, что любит его.
Посреди озера гагара лишилась рассудка.
21
После того выдающегося лета желтых платьев и зеленых штанов Лайза и Бривман встречались редко. Но однажды, зимой того же года, они боролись в снегу.
Бривман видит этот эпизод в окружности – в какой-то черной кайме картинной рамы, отделяющей это событие от воспоминаний о ней.
Это случилось после еврейской школы. Случилось так, что они пошли домой вместе. Они срйзали дорогу через парк. Почти полная луна посеребрила снег.
Казалось, свет шел из-под снега. Когда они ботинками проламывали наст, снежная пудра под ним сверкала ярче.
Они пытались идти по насту, не ломая его. Оба несли еврейские книжки, те главы Торы, которые в то время изучали.
Ходьба по насту перетекла в другие соревнования: они кидались снежками, балансировали на льду, толкались и, наконец, затеяли настоящую дуэль, которая началась весело, а закончилась серьезной схваткой.
Все случилось на склоне холма, возле шеренги тополей. Бривман вспоминает это, словно картину Брейгеля[19]: две обнявшиеся маленькие фигурки в неуклюжих одежках, а мы смотрим на их сдержанное сражение сквозь льдистые ветви.
В какой-то момент Бривман понял, что выиграть ему не светит. Он пытался ее опрокинуть и не мог. Чувствовал, что скользит. Они по-прежнему держали еврейские книжки. Свои он уронил в отчаянной попытке наступления, но наступление провалилось, и он скатился вниз.
Снег был не холодный. Лайза стояла над ним – странный женский триумф. Он съел немного снега.
– И ты должен поцеловать Сидур[20].