Я ушла от него около половины шестого. Не могла же я допустить, чтобы Фиона вошла в воскресенье утром в мою комнату и увидела, что меня нет.
Вот что сказал мне, стоя в дверях, Космо: «Сначала, — сказал он, — я буду смотреть, как твоя машина выезжает со двора, петляет по грунтовой дороге и исчезает из виду. Потом я поднимусь на второй этаж, встану у окна и прослежу каждое твое движение, пока ты не заснешь. Увижу, как ты останавливаешься перед домом, как открываешь ключом дверь, как шаришь в темноте по стене в поисках выключателя. Ты откроешь, одну за другой, двери в комнаты твоих детей и проверишь, крепко ли они спят, и только после этого отправишься к себе, выключишь будильник и разденешься. Да, я буду долго, очень долго наблюдать за этим чудесным действом. Где ты живешь?»
Я объяснила, и оказалось, что Космо знает мой дом, так что ему не составит труда мысленно сопровождать меня.
На прощанье я погладила его по волосам.
РОМАНИСТКА
Нам рассказали о молодости родителей Эльке. Увы — счастье их длилось недолго, хотя на нашу историю сей прискорбный факт никак не повлияет. А вот историю родителей Космо узнать будет куда труднее, поскольку Жозетта, уязвленная самоубийством Андре, запрещает ему давать показания. Вот почему, ваша честь, я обязательно хочу показать вам этот весьма красноречивый документ: на этой фотографии Андре двадцать два года, он только что вернулся на ферму к отцу-арендатору, проведя шесть лет в Париже.
Давайте совершим путешествие в прошлое и вглядимся в лицо Андре: так вот, оказывается, на кого похож знаменитый Космо! Красивой внешность Андре точно не назовешь: нос картошкой, шишковатый подбородок, слегка оттопыренные уши, огромный лоб…
Только глаза — орехового цвета с золотыми крапушками — Космо унаследовал от матери. У Андре, как вы сами видите, глаза были совсем другие — грустные и темные, как у коров, которых он пас в деревне.
А еще в глазах Андре жила боль, и он передал ее по наследству Космо.
КОСМОФИЛ
Боль, да, это то самое слово… Именно боль была главной темой спектаклей Космо — невзирая на смех, который они вызывали у зрителей. Я вспоминаю тот маленький скетч, который он поставил в шестнадцать лет, в разгар Алжирской войны: два мусульманина встречаются на улице родной деревни, и начинается привычный обмен любезностями…
— Дела идут?
— Слава Аллаху, идут потихоньку.
— А как твой отец?
— Мой отец умер, да пребудет его душа со Всевышним.
— А матушка, надеюсь, здорова, мы вчера виделись?
— Матушка тоже умерла, день миновал — и она ушла, такова уж ее судьба.
— А твоя жена?
— Моя супруга умерла.
— Ну а дети?
— Всем им перерезали горло, упокой Всемилостивый Господь их души. А ты, слава Аллаху, как поживаешь?
— Все хорошо, да славится имя Его.
— Здоров ли твой отец?
— О, батюшка умер…
ЛАТИФА
Я хотела бы, если можно, высказаться по поводу войны в Алжире…
РОМАНИСТКА
Нет, Латифа, не сейчас. Для вашего рассказа время еще не пришло.
ЛИВАНСКИЙ КЕДР
Если позволите, ваша честь, я хотел бы упомянуть здесь один факт — он относится к далекому прошлому, но его значение трудно переоценить, ибо он в корне переменил течение этой истории: речь идет о том культе растений, который исповедовал в молодости Андре, отец Космо. Он мало кому рассказывал о своем почитании деревьев, и я боюсь, что, если не возьму слово сейчас, об этом решающем обстоятельстве никто не узнает.
С самого раннего детства Андре был ходячим оксюмороном, этаким пасторальным крестьянином. Сами понимаете, сколь невероятно подобное явление. У крестьян нет времени ни на созерцание природы, ни на воспевание ее красот; они смотрят на нее с утра до вечера, каждый Божий день. Они не понимают идиотских разговоров горожан об оплаченных отпусках, тринадцатой зарплате, сорока- или тридцатипятичасовой рабочей неделе; они работают, не глядя на часы, спят, не видя снов, и не способны любоваться пейзажем, не думая, что еще нужно сделать по хозяйству; если они и поднимают вечером глаза к небу, то вовсе не за тем, чтобы полюбоваться закатом, а лишь для того, чтобы понять, какая будет погода завтра; эстетическое чувство не может родиться в окостеневшем от работы теле.
Но Андре был исключением из этого тысячелетнего правила. Поди разберись, как это удалось законопослушным крестьянским генам его предков выкинуть фортель по имени Деде. Совсем маленьким он уже ощущал тайную связь с цветами и насекомыми; вместо того чтобы поджигать слизняков и резать лягушек, как это делал ужасный сын Эльке, он наблюдал за их тонкой и загадочной природой, понимая, что ни одно живое существо не похоже на другое, он рисовал их на полях своих тетрадей и упоминал в вечерних молитвах. Он задавал отцу и дядьям тысячи вопросов: в хорошие дни над ним подшучивали, в плохие — награждали оплеухой.
Он рассказывал мне об этом.
Когда Андре исполнилось шестнадцать, его любовь к природе из физической стала метафизической. Огромной. Любовь эта была намного больше самого Андре, он не мог вместить ее всю целиком. Юноша догадывался, что жизнь, наполненная грязью, потом и заботами о стаде, была не единственно возможной и что у него, малыша Деде — сколь бы немыслимым это ни казалось, — есть более возвышенное призвание. Это призвание было в прямом смысле слова призывом, зовом, гласом неизведанного. И вот однажды безлунной ночью Андре покинул отцовскую ферму — с пустыми карманами и сердцем, разрывающимся от противоречивых чувств, — и отправился автостопом в столицу. Он понимал, каким ничтожным и незначительным будет чувствовать себя в Париже, но ему требовалось время и одиночество для размышлений, а именно этих двух вещей человеку хронически не хватает на ферме. Андре был маленьким, хрупким, но хорошо сложенным и пять лет зарабатывал на жизнь, служа официантом, лакеем и грумом в гостиницах и ресторанах. Ночи принадлежали только ему.
Он ни с кем не разговаривал, ни одному человеку не рассказывал о своих грезах. В хорошую погоду Андре, не ужиная, ехал после работы за город, чтобы побродить по лесам. Часами, иногда всю ночь напролет, в состоянии эйфории, граничащей с экстазом, он ходил среди деревьев, громко разговаривая с самим собой. Именно там, в лесах Фонтенбло или Шантийи, он яснее всего осознавал свое призвание. В те ночи, когда на небе стояла полная или почти полная луна, Андре мерещилось, что чей-то бесплотный голос обращается лично к нему. Ветви огромных дубов, вязов и каштанов казались ему руками, воздетыми к небу в знак преклонения и прославления, он словно бы слышал могучий безмолвный крик, исторгнутый таинственным сердцем леса. В такие мгновения весь мир приходил в движение на глазах у изумленного Андре: не только стволы и листочки деревьев, но даже облака трепетали, дрожали и струились к небу. Перед лицом этой красоты Андре часто заливался слезами от волнения и ужаса: он не только был свидетелем Богоявления в Природе, но должен был оповестить об этом весь остальной мир. Сияющая ночь обнимала исступленного любовника деревьев, он сливался с ними, его кровь уподоблялась живице, руки — веткам, ноги — корням. Как это возможно, что другие люди не чувствуют того, что сам он ощущает с такой остротой, не понимают, что они — часть чуда жизни, перед которым им следовало бы преклонить колени, вместо того чтобы предаваться пустым хлопотам, наступая друг другу на ноги, сутяжничая, сплетничая и вставляя ближнему палки в колеса?.. В сравнении с пронзительным безмолвием деревьев под луной людская суета казалась Андре гомоном птичьего двора. Порой он тихонько приближался во мраке к дереву, обнимал ствол руками, и из его груди вырывался крик — так он выражал благодарность и страх, что великая задача ему не по плечу.