Над ним проходили несуществующие тучи — несомые ветром в темную часть неба, туда, за Змеиный. На дне призрачной лодки под его башмаками хлюпала вода. В камышах копошилась невидимая чомга — в сущности, столь же эфемерная, как эти мои покрасневшие от холода руки, эти костлявые колени, обтянутые сырым сукном. Хорошо бы развести костер где-нибудь в боскете — да спичек нет. Надо всегда иметь при себе, ad omnes casus[12]. Как в тот раз (он перемигнул, оттого что на веко упала дождевая капля), когда поэт Тарле попросил огня, а у меня не оказалось, и разговора не вышло. Он все теребил холостую папиросу, искательно озираясь по сторонам. Всего месяц, как похоронил жену, бедняга. Но можно ли было предвидеть, что он так разволнуется после выступления? Можно. Предвидение как признак хороших манер. Доклад. Двадцать минут. Он на всякий случай пошарил рукой в кармане куртки. Там нашлись: семейка ключей на общем кольце — два больших от парадного и один совсем маленький, от почтового ящика; кроме того: вырванная «с мясом» манжетная пуговица (на прошлой неделе во время шутливой коридорной потасовки с Лунцем), надорванный билет на давно и бесславно прошедшую гребную гонку на «Кубок Декана», его собственная измятая визитная карточка («Марк Нечет. Collegien»[13]), на обороте которой химическим карандашом был записан адрес дантиста («переулок Печатников, 15»), несколько сморщенных ягод шиповника и медная скрепка в кучке хлебных крошек — кормить голубей на площади. Он пошарил в другом кармане. Там нашелся давнишний надкушенный сухарь. Что ж, и на том спасибо. Наш климат, сударь, может вам показаться чересчур суровым, зато он как нельзя лучше располагает к сытному обеду. Перевод с французского. Сухарь оказался несъедобным. Ничего — опустим его в речную водицу, пущай раскиснет маленько, как сказал бы сторож Федот, благодетель похотливых гимназистов и их наставников. Так-то лучше, только тиной отдает.
Он устроился поудобнее в лодке, грызя сухарь и следя за работой небесной машинерии. Облако поменьше, двигаясь отчего-то шибче других, достигло облака побольше и слилось с ним в быстротекущей смене форм. А вот пронеслись бы-стропарящие чайки, мои сварливые любимицы — перелетают на новое место, к пристани, что ли. Он подавился крошкой и закашлялся. Я ем, значит, я есмь. Не мыслю, но все-таки существую. Химеры логики. Сиамские уродцы диалектики. Пример категорического силлогизма — две посылки, первая побольше, вторая поменьше, и одно заключение: «Я мыслю, следовательно, существую. Другой человек — не я. Следовательно, он...» Нет, mon cher René[14], доктор гонорис казус, это никуда не годится. А почему? Потому что сперва нужно установить, что значит «я». Ведь он сказал «Je pense»[15], как будто это «je» дано нам a priori. Хотя вот тут логик-эквилибрист на своем дуалистическом велосипеде и въезжает в замкнутый круг, оттого что смешивается объект познания с субъектом: «я» должно помыслить самое себя как бы извне этого самого «я». Из вне. Вне «я». И здесь нам не помогут никакие индуктивные клистиры. А что, если через меня, как сквозь тусклое стекло, мыслит кто-то еще, поэт Тарле к примеру. А через него, все дальше и дальше удаляясь от изначального источника, струящего свет истины, — еще кто-нибудь...
До него донесся колокольный звон. Это у святого Трифона. Три часа. Сегодня еще только логика и словесность — и домой. Он представил, как сейчас Нулус близоруко вглядывается в лица гимназистов, ища его, потомка самого отца-основателя, и смущенно покашливает и поправляет очки на лоснящейся переносице.
«Шустов, кто сегодня отсутствует?»
«Не пришел только Марк Нечет, господин учитель».
«Нечет? Так-так. Очень жаль, очень жаль. Он не заболел?»
«Не знаю, господин учитель, вчера он был как будто вполне здоров и вечером даже скакал верхом в парке» (Молодой жизнерадостный гогот).
«Тише, тише. Что тут смешного? Хорошо, Шустов, садитесь. Ну, что ж.. На чем мы с вами вчера остановились... Так-с» (шорох страниц).
4
«Вернувшись в лагерь странников, в Лусту, Маттео собрал капитанов и старейшин и изложил им печальные обстоятельства. Возможно, что именно на этом совете и произошел раскол, давший повод некоторым историкам неосновательно утверждать, что „поход тысячи" на этом бесславно завершился и что далматская община так никогда и не достигла островов Малого Каскада. Консулу было отослано вместе с богатыми подарками новое прошение. Позволения основаться на южном берегу Таврии пришлось ждать всю долгую зиму на безлюдном о. Березань, что у входа в Днепровский лиман. Ответа от Дожа все не было. Припасы подходили к концу, линия горизонта не просматривалась, к тому же зима случилась на редкость холодной, с туманами, с ветрами, с комьями мокрого, солоноватого на вкус снега, облипавшего снасти (а жили они на кораблях, тесно, готовые в любую минуту уйти в море), и ко Дню св. Трифона стало известно, что Консул вновь отказал.
После того как с десяток человек умерло от „ведьминых корч", вызванных употреблением в пищу спорыньи, в общине вспыхнул бунт, главную галеру ночью захватили мятежники, Маттео был убит, часть странников возвратилась в Далмацию, а другие рассеялись среди генуэзских колонистов, — уверяют нас московские историки и, собрав рассыпанные на столе листки, навсегда покидают нашу аудиторию. Но нет, господа гимназисты, они не рассеялись, Маттео не был убит! Откроем „Странную Книгу" — записи за февраль 1421 года хотя и предельно лаконичны, но недвусмысленны: „Отщепенцы Помпея Паскуаля и весь род его со слугами, всех сто двадцать душ, отняли вторую главную галеру и на св. Трифона вышли в море, предпочтя венецианское владычество воле и неизвестности. Жалкий удел!" Да, не правда ли? Тем более что впоследствии толстяк Паскуаль был заколот кинжалом при выполнении посольской миссии на острове Юрая, что вблизи Пераста. Шустов, Стивенсон, прекратите шептаться!
Что же было делать? Как-то на исходе зимы Маттео во сне явился св. Никола с белой розой в жилистых руках. Что он ему сказал, неизвестно, но наутро тот как одержимый принялся готовить галеры к отплытию. Пасмурный ветреный день быстро прошел в сборах Автор „Странной Книги" пишет, и слог его в этом месте набирает особенную торжественность, что, когда стемнело, Маттео Млетский велел разжечь на берегу острова костры, после чего собрал всех странников перед их кораблями и под шквалистым ветром, срывавшим слова, объявил о своем решении сниматься с якорей и идти еще дальше на север, вверх по реке, в дикие края, и искать себе пристанища „на брегах многоводного Борисфена". Затем он трижды прочитал „Отче наш": сначала на далматинском языке, которым пользовалась общинная знать („Tuota nuester, che te sante intel sil..."), затем по-итальянски, языке торговли и мореплавания (,,...sia santificato il tuo nome"), и, наконец, по-ла-тыни, языке науки и письменности („...veniat regnum tuum, fiat voluntas tua, sicut in cello et in terra..."). Поутру, перекрестившись, он повел корабли с Березани вверх по широкому Данапрису — реверсивным ходом: из грек в варяги. На третий день, потеряв половину судов, разбив о скалы и бросив „Tranquilitas", они достигли пустынных островов Каскада».