— Ах, вы преувеличиваете, — вновь перебил его Консул и взял из вазы вяленую смокву. — Завоеватели милостивы. И потом, вы заблуждаетесь относительно наших возможностей: мы прежде всего колонисты, негоцианты, непрошеные чужаки. — Он сделал ударение на слове «непрошеные». — В сущности, такие же странники, как и вы... Оцените наше положение, — говорил он, жуя, — с одного боку у нас — бескрайняя варварская Русь, с другого — настырные и жадные венецианцы, на востоке — вероломные татары, а в море — пираты всех мастей. Это похоже на ловушку, а? Едва ли мы сами надолго здесь задержимся... Сколько, вы сказали, у вас людей?
— Тысяча сто душ, если никто не помер, пока я здесь.
— Я распоряжусь обеспечить вас провиантом и водой на обратный путь. Extra formam[10]и за весьма умеренную плату, разумеется.
— Разумеется, — как эхо повторил потрясенный Маттео.
Он поднялся и поклонился. Консул остался сидеть, глядя с террасы слегка осоловевшими глазами в сторону пристани.
— Поторопитесь, сударь, — кажется, сказал он еще, не поворачивая головы и возвращаясь в свое историческое небытие. — Надвигаются осенние штормы. Смотрите, какая туча повисла над морем.
2
Когда в запредельской гимназии учитель истории однажды дошел до этого места учебника и четырнадцатилетний Марк Нечет увидел на следующей странице собственные имя и фамилию среди других знаменитых имен и названий, он так смутился, что ему стало душно и слезы выступили из глаз. Он сидел у сводчатого окна, рассматривая серые скалы (солнце скрылось за тучами), натужено идущий по речным ухабам буксир, волокущий в док огромную пустую баржу, крошечного рыбака в красной куртке, с удочкой на плече, суетливых чаек на гнилых сваях старой пристани, и ему казалось, что до переливчатых, ковылем поросших холмов соседнего острова рукой подать. По пыльному стеклу вниз и вверх елозила муха. От плотных гардин пахло прачкой и карболкой. Небо еще потемнело, и тогда он увидел собственное зыбкое отражение: черная дыра рта, пустые глазницы. Рядом сопел и толкался локтем его школьный приятель Максим Штерн, племянник директора гимназии, старательно срисовывавший с потрепанного учебника в тетрадь морской пунктирный маршрут капитана Маттео. Рыбак остановился, накинул капюшон куртки, переложил свою снасть на другое плечо, пошел дальше. Чайки, одна за другой, то и дело снимались с черных покосившихся свай, чтобы низко пролетать над рекой, а те, что оставались, ревниво следили за ними, дожидаясь своей очереди. Отвернувшись к окну, Марк уныло ждал бешеной реакции класса — дурацких возгласов и улюлюканья грубых мальчишек, которым его пылающие уши лишь добавили бы веселья. Что для него с ранних лет было предметом гордости, источником внутреннего ликования, делиться которым, не замутив, можно только в семье, через минуту, при страшном попустительстве вялого, с редкой бородкой молодого учителя в круглых очках, отчего-то прозванного в классе Нулусом, достанется им на злую потеху. А учитель, выдержав долгую паузу, соответствующую пробелу в учебнике перед новой главой, уже прочищал горло, подходя с указкой к развернутой на стене клеенчатой карте Крыма.
— На этом закончился первый, скорее неудачный этап странствия наших храбрых предков, — сказал он, волнуясь и непроизвольно взмахивая указкой. Зашумевший было класс вновь затих, приготовившись слушать дальше. — Остается загадкой, отчего генуэзский Консул отказал Маттео. Может быть, его насторожило знакомство Маттео с генуэзской знатью, от которой он, как всякий наместник, желал бы скрыть истинное положение дел в далекой колонии. Или он заподозрил в нем соперника в торговых делах. Или не желал обострять отношений с венецианцами. Но вернее всего, решающее значение имело то обстоятельство, что четверть странников составляли катары, которых, как вы уже знаете, Католическая церковь жестко преследовала за ересь...
Максим Штерн поднял руку.
— Да, Штерн. Что-то неясно?
Тот привстал со своего места и сказал:
— Катары, господин учитель. Это правда, что они не строили храмов?
— Ах, это. — Нулус потер лоб ладонью, собираясь с мыслями.
Он прошел к своему столу и положил на него указку. Пола его черного мешковатого пиджака была испачкана мелом. Карманы набиты грецкими орехами. В перерыве пьет из термоса бульон с ржаной коврижкой, сидя на подоконнике и качая ногой, как мальчик А то еще играет в шахматы с учителем риторики, Фальцем, на гладкий, крепкий череп которого в минуты глубоких раздумий слетают с потолка мухи.
— Катары полагали, — начал учитель, — что видимый мир не является творением Божьим, что он возник из другого, злого начала. Они верили, что Бог создал мир света и любви, незримый мир, нам недоступный. Вот почему они утверждали, что ничто видимое, осязаемое не может свидетельствовать о Боге или быть священным символом. И поэтому они не строили храмов и совершали богослужения на лесной поляне, или в домах близких людей, или в таверне. Но об их воззрениях стоит поговорить подробнее — как-нибудь в другой раз. А покамест вернемся к нашему горемычному Маттео.
Он вновь взял указку и подошел к доске. Катастрофа была неизбежна. Марк Нечет тоскливо оглядел класс — коротко стриженные головы, бледные лица, склоненные над тетрадками тощие шеи, всего двадцать мальчишек. Шустов что-то показывает Стивенсону под партой и делает круглые глаза, Сумеркин набрасывает в откидном блокноте карандашный портрет скуки, Илюша внимательно разглядывает тускло-блестящий соверен, вечно голодный Метелин украдкой отламывает кусочки кекса и незаметно кладет в рот, а его сосед, луноликий Лунц, прикрываясь учебником, увлеченно читает другую книгу — «Любовные похождения Мерк... Марк…» — маркиза, что ли? Нет, отсюда не видать.
— Итак, господа гимназисты, прошу внимания. Вернувшись в лагерь странников в Лусту, Маттео... — с искренним подъемом продолжил бедный честный учитель, но в ту же минуту, к счастью, грянул спасительный звонок, а на следующий день Марк прогулял урок
3
Марк Нечет сидел в пустой лодке на каменистом берегу среди зарослей высокого камыша. Одинокий, одиноко-задумчивый, задумчиво-неподвижный. Roseau pensant[11]. А что если я умру, расчесав ногтями вот эту крошечную везикулу на руке? Как Скрябин, соскребший на губе прыщик. Он сдавил двумя пальцами матовый пузырек на кисти левой руки, выжав из него каплю мутноватой, как будто мыльной жидкости. Вода, немного жира, чуть-чуть соли — и вся моя родословная от странной рыбы в доисторическом море до короля Марка и далее, со сведениями обо всех его шалостях на стороне и последующими хворями, бережно сохраненными и переданными потомкам в излечение и назидание.
Как это обычно бывало на островах Каскада поздней осенью — днем еще проглядывало теплое солнце, но уже дул пронизывающий северный ветер и то и дело срывался мелкий дождь. Он поглубже натянул на уши синюю фуражку (буссоль и парящий стилизованный альбатрос на значке) и откинулся на лавку. Минуты существования — если это тоскливое круговое ширяние мысли можно назвать мышлением. Но какой ветер! Quel vent! — как воскликнул король на эшафоте. Ни о чем нельзя думать, когда так холодно. Не случайно Декарт сочинил свою загадку про «cogito», забравшись в печку: рассуждение по методу Диогена Синопского, мнимого бочкозатворника. Это как ореховая скорлупа Гамлета. Тоска по утробе. По совершенному покою свернувшегося в клубок лобастого младенца-философа: ах, отстаньте, не мешайте мне пророчески дремать. Но вот вопрос: подразумевает ли это «cogito», что «существование» имеет несколько различных порядков, с каждым новым все существенней? Ведь можно мыслить кое-как, как я теперь, а можно... И что вот этот камыш не существует сам по себе, то есть без моего осознания его, как и никогда ни о чем отвлеченном не думающий мясник в соседней с домом лавке? Седые усы, розовая плешь. «Извольте, юноша, полфунта ветчины, фунт сырокопченой. Две марки с вас. Поищите без сдачи. Вам понравилось вчерашнее шествие? Эх, как духовой оркестр наяривал — просто прелесть! Всю душу перевернули, сукины дети».