Ему было жаль отдавать вулкан во власть обрюзгших, одышливых, самодовольных профанов, и все же его — как всякого коллекционера — безудержно тянуло демонстрировать свое сокровище. Более того, это вменялось ему в обязанность, когда прибывали почетные иностранные гости или знакомые из Англии. Всегда подразумевалось, что сопровождающим при восхождении будет именно он (пока Везувий не прекратит свои выходки). Как-то к нему на целый месяц приехал погостить старый друг еще со школьных времен в Вестминстере, эксцентричный Фредерик Харви, вскоре готовившийся принять сан. В Пасхальное воскресенье Кавалер повел его на Везувий, и руку будущего епископа обожгло раскаленным камушком; Кавалер не сомневался, что Харви будет хвастаться шрамом всю оставшуюся жизнь.
Невозможно представить, чтобы кто-то испытывал собственнические чувства к двугорбому воплощению зла высотой пять тысяч футов, открытому взглядам всех и каждого, лежащему в восьми милях от города, — к легендарной эмблеме местного пейзажа. Трудно найти объект, менее пригодный для личного владения. Немногие природные образования столь знамениты. В Неаполь стекались толпы художников из разных стран: у вулкана было множество поклонников. Но Кавалер задался целью сделать вулкан своим — посредством дотошного, пристальнейшего внимания. Он думал о вулкане больше, чем кто-либо другой. Моя дорогая гора. Гора — предмет обожания? Любимый монстр? С картинами, вазами, монетами, статуями Кавалер мог рассчитывать на некоторое понимание, пусть условное. Но эта его страсть всегда поражала, пугала, превосходила все ожидания — и никогда не находила того ответного чувства, какое требовалось Кавалеру. Напротив, с точки зрения одержимого собирателя, реакция посторонних всегда фальшива, всегда избыточно сдержанна, всегда недостаточно восторженна.
* * *
Коллекционирование объединяет. И оно же изолирует. Объединяет тех, кто любит одно и то же. (При этом никто не любит так, как я.) Изолирует от тех, кто не разделяет страсти. (Увы, почти ото всех.) И тогда я стараюсь не говорить о том, что интересует меня больше всего на свете. Я говорю о том, что интересует вас.
Но это напоминает — и часто — о том, чем я не могу с вами поделиться.
Но послушайте же. Разве вы не понимаете… Разве вы не понимаете, как это прекрасно.
* * *
Не вполне понятно, был ли он учителем, толкователем от природы (никто не умел провести экскурсию по Помпеям и Геркулануму лучше) или сделался таковым оттого, что почти все близкие были младше и редко кто мог сравниться с ним глубиной познаний. Но в самом деле судьба Кавалера сложилась так, что близкие ему люди, даже не считая Катерины, были много моложе. (Катерине единственной из всех и полагалось быть моложе, на восемь лет: жена традиционно моложе мужа.) Царственный наперсник детских игр был младше на семь с половиной лет; король Неаполя — на двадцать один год. Молодые люди тянулись к Кавалеру. Он всегда казался заинтересованным в них самих, в совершенствовании любых их талантов, и одновременно отчужденным. Он проявлял заботу, свойственную скорее дяде, нежели отцу — своих детей он никогда не хотел, — брал на себя попечительство, но не требовал взамен слишком многого.
Чарльзу, сыну сестры Кавалера Элизабет, было двадцать, когда он прибыл в самый южный город Гранд-тура. Бледный самоуверенный мальчик, которого Кавалер до этого видел мельком всего пару раз, превратился в необычайно умного и утонченного молодого человека, обладателя скромного, но изысканного собрания картин и других произведений искусства, а также необычной коллекции драгоценных камней и минералов. Он хотел произвести впечатление на своего дядю, и ему это удалось. Кавалер распознал отвлеченный, блуждающий, напряженно-доброжелательный взгляд коллекционера — главной страстью жизни Чарльза была минералогия — и тотчас полюбил племянника. Чарльз прибыл развлекаться и послушно искал развлечений: воспользовался услугами местной куртизанки мадам Чуди (дальней родственницы семейства, занимавшегося производством клавесинов), отсидел несколько вечеров в дядюшкиной ложе в опере, купил мороженого и арбузов у поставщика из Толедо, после чего открыто заявил, что находит Неаполь вовсе не очаровательным и живописным, а грязным, убогим и неимоверно скучным. Чарльз стал восторженным почитателем тетушкиной игры на клавесине (Кунау, Ройер, Куперен). Он с завистью обследовал святая святых дядиной коллекции: картины, статуи, вазы. Грубые же куски туфа с вкраплениями лавы и морских раковин, фрагменты вулканических выбросов, ярко-желтые и оранжевые соли лишь порождали в нем тоску по рубинам, сапфирам, изумрудам, алмазам — они, и только они, достойны именоваться прекрасными. Чарльз часто мыл руки. И упорно отказывался лезть на гору.
Внушительный, пусть и благожелательный, дядя мог бы вызвать в племяннике чрезмерную робость, если бы не обладал определенной эксцентричностью, рождавшей по отношению к нему чувство покровительственное. Отклоняя второе дядино приглашение сопровождать его на гору, Чарльз сослался на кишечную слабость и отсутствие необходимой стойкости перед лицом опасности, добавив (как это делали многие знакомые Кавалера в Англии): — Помните, мне будет горько узнать, что вас постигла участь Плиния-старшего. Чарльз надеялся, что эта очевидная классическая аллюзия не будет воспринята как дерзость, скорее — как лестное замечание. И дядя, совсем недавно обретший любимого племянника, вернул комплимент: — Но тогда ты должен стать Плинием-младшим и поведать миру о моей гибели.
* * *
Тогда, как и теперь, восхождение совершалось в несколько этапов. Дороги, которая в наше время превратилась в шоссе, тогда не существовало. Но была тропа, составлявшая примерно две трети пути, до естественной впадины между центральной вершиной и горой Сомма. В лощине — ныне, после извержения 1944 года, покрытой черной лавой, — росли деревья, куманика, высокая трава. Здесь обыкновенно спешивались паломники. Они оставляли лошадей пастись, а сами отправлялись к кратеру.
Оставив коня на попечение слуги, Кавалер перекинул через плечо мешок, крепко взялся за трость и уверенно двинулся вверх по склону. Главное — найти правильный ритм, чтобы шагалось бездумно, словно во сне. Идти как дышать. Сделать движение желанным для тела, созвучным окружающему пространству и времени. На этот раз, этим утром, все так и есть — если не считать боли в ушах от холода и ветра, от которых не защищает широкополая шляпа. Боль мешает отдаться бездумному ритму. Кавалер миновал лесок (столетие назад это была чащоба, полная зверья), и ветер задул сильнее. Тропа стала круче, темнее. Кругом следы черной лавы, огромные куски вулканической породы. Он уже не шел, а карабкался, замедлив темп. Напряжение мышц сделалось приятно ощутимым. Не было нужды останавливаться, чтобы перевести дыхание, но несколько раз он замирал и обводил внимательным взором красно-коричневую землю в поисках зазубренных камней с цветными вкраплениями.
Потом почва стала серой, податливой, вязкой — проседая, она тормозила каждый шаг. Ветер толкал Кавалера в лоб. У самого верха уши разболелись так, что пришлось заткнуть их воском.
Он добрался до окруженной валом вершины, остановился и принялся растирать заледеневшие уши, глядя вдаль на переливчатую голубую кожу залива. Потом медленно повернулся. Он всегда подходил к кратеру с замиранием сердца, боясь как опасности, так и разочарования. Если гора изрыгала огонь, обращалась пламенем и живой стеной пепла, это было приглашением заглянуть внутрь. Гора разрешала себя осмотреть. Но если она долго вела себя спокойно, как последние несколько месяцев, тогда в нее хотелось заглянуть поглубже. И он заглядывал, рассчитывая и увидеть новое, и удостовериться, что старое на месте. Пытливый взгляд всегда ждет вознаграждения. Даже в самых миролюбивых душах вулкан пробуждает страсть к разрушительному.