Порка прекратилась. Отец вышел из комнаты. По радио по-прежнему звучала та же песня, и до Амара донесся разговор родителей внизу. Он лежал, не двигаясь. На какое-то мгновение ему показалось, что он действительно умер. Потом он услышал, как в комнату вошла мать. «Ouildi, ouildi»[16], — сказала она, и ладони ее нежно прикоснулись к его спине, втирая в кожу масло. Пока наказание длилось, Амар ни разу не вскрикнул, но теперь рыдания душили его. Чтобы остановиться, он представил, как отец из-за плеча матери глядит на него. Уловка сработала, и он затих, отдавшись во власть сильным ласковым рукам.
Еще целых два дня Амар отходил. Пока он лежал в своей комнатке на чердаке, несколько раз заходила мать, чтобы смазать ему маслом рубцы. Голова у него раскалывалась, знобило, мучила боль, и есть он ничего не мог, кроме похлебки и горячего чая, которые время от времени приносила мать. На третий день он впервые сел и немного поиграл на своем лирахе — дудочке из тростника, которую смастерил сам. В этот же день мать выпустила из клетки любимца Амара, ручного петуха Дики-бу-Бнара, и великолепная птица с напыщенным самодовольным видом бродила по комнате, царапая когтями пол и одобрительно прислушиваясь к напевам Амаровой дудочки. Однако на закате третьего дня, когда Дики-бу-Бнара вновь загнали в клеть и муэдзины закончили возглашать магреб, Амар услышал шаги отца на лестнице, ведущей на крышу. Он быстро отвернулся к стене, притворяясь спящим. Отец вошел в комнату со словами:
— Ya ouildi! Ya Amar![17]
Амар не шевельнулся, но сердце учащенно билось, и дышать было тяжело. Он почувствовал, как отец присел на край матраса у него в ногах.
— Амар!
Амар развернулся, потер глаза.
— Я пришел поговорить с тобой. Но прежде я хочу убедиться, что ты не затаил на меня злобы. Ты очень огорчил меня своим поступком. Твоя мать, брат и сестра последние дни сидят голодные. Но это еще полбеды. Не об этом я пришел говорить с тобой. Выслушай меня. Не держишь ли ты в сердце своем злобы на меня?
Амар приподнялся и сел.
— Нет, отец, — спокойно ответил он.
Старик немного помолчал. Из клети неожиданно донеслось кукареканье Дики-бу-Бнара.
— Я хочу, чтобы ты понял. Bel haq, fel louwil… Во-первых, ты должен знать, что я понимаю тебя. Неужели ты думаешь, что если я стар, то уже ничего не знаю о мире, о том, как все в нем переменилось?
Амар пробормотал что-то невнятное, но отец, не слушая его, продолжал.
— Я знаю, ты так думаешь. Все мальчики думают так. Весь мир теперь так изменился. Все вокруг — новое, другое. И все плохо. Мы страдаем сильнее, чем когда-либо прежде. И нам заповедано страдать. Но все это ничто. Как ветер. Ты думаешь, мне никогда не случалось бывать в Дар Дебибагхе, думаешь, я никогда не видел, как живут французы? А что, если я скажу, что бывал там, и не раз? Что, если я скажу, что тоже видел их кафе и магазины, ходил по их улицам, ездил в их автобусах?
Амар удивился. Он и подумать не мог, что после того, как много лет назад появились французские солдаты, отец хоть раз покидал пределы медины, не считая поездок в деревню или в меллах[18], где он покупал снадобья, которые можно было приобрести только у торговцев-евреев. Сколько он себя помнил, распорядок жизни отца всегда был неизменен: пять раз в день он ходил в мечеть, а по пути в нее или обратно ненадолго заглядывал в лавку к кому-нибудь из друзей. Ничего другого в его жизни не было, если не считать заботы о тех, кто к нему обращался. Поэтому странно было слышать от него, что он тоже бывал во французском городе. Амар даже усомнился: если отец действительно бывал там, то почему ни разу не упомянул об этом до сих пор?
— Хочу, чтобы ты знал, что я бывал там много раз. Я видел, как мерзостно и постыдно их христианство. Оно никогда не сможет заменить нам нашу веру. Клянусь, французы даже хуже евреев. Аллахом клянусь, что они еще подлее и коварнее безбожных евреев меллаха! И если я так говорю о них, то вовсе не потому, что мне нашептали это люди вроде Си Каддура[19], или этого негодяя Абдельтифа, или еще какие-нибудь ваттанины[20]. Может быть, они говорят и правду, но побуждает их к этому ложь, потому что это — politique. Знаешь ли ты, что такое politique? По-французски это значит — ложь. Kdoub! Politiqud Когда француз говорит тебе: наша politique, то знай, что он хочет сказать: наша ложь. И когда мусульмане, Друзья Независимости, говорят тебе: наша politique, то знай, что они хотят сказать: наша ложь. Любая ложь — грех. Так что же более противно Аллаху: ложь в устах назереяна, не способного отличить истинную веру от ложной, или ложь в устах мусульманина, знающего истинную веру?
Амар начал понимать, к чему весь этот разговор. Отец хочет предупредить его против друзей, с которыми он гонял в футбол или ходил в кино, про которых было известно, что они состоят в Истиклале. Отец боялся, что Амара могут посадить в тюрьму, как Абдаллаха Тази и его двоюродного брата, который как-то вечером крикнул в кафе «Ренессанс»: «А bas les Français!»[21]Как же он ошибался, не без горечи подумал Амар. Даже малейшего шанса, что такое случится, не было. Это было совершенно исключено, потому что Амар не говорил по-французски и не умел читать и писать. Он ничего не знал, не умел даже расписаться по-арабски. Скорей бы отец замолчал и спустился вниз, думал Амар.
— Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Понимаю, — ответил Амар, пальцами ног теребя простыню. Он чувствовал себя лучше, ему хотелось выйти из дома и прогуляться, но он знал, что, стоит лишь встать, и выходить расхочется. Сквозь железную решетку окна он видел плоские крыши в дальнем конце города и кусок темнеющего неба над ними.
— Куда хуже, когда лжет мусульманин, — заключил отец. — А кто из всех мусульман совершает величайший грех, когда лжет или становится вором? Шариф. Благодарение Аллаху, ты тоже из их числа…
— Хамдулла… — послушно, но с чувством пробормотал Амар. — Благодарение Аллаху.
— Да что там Хамдулла, Хамдулла! Нет! Ты должен стать мужчиной, стать Шарифом. Шариф живет во имя своего народа. Для меня лучше бы ты умер, чем вырос и стал таким отребьем, как те, с кем ты шляешься по улицам. Лучше бы ты умер! Ясно? — старик кричал все громче. — Не останется мусульман, если молодые Шарифы перестанут повиноваться законам Аллаха.
Отец продолжал в том же духе, Амар понимал и молча соглашался, но не мог удержаться от мысли: «Он не знает, каков мир сегодня». Сознание, что его собственное восприятие мира настолько отлично от восприятия отца, словно ограждало его невидимой стеной. Когда отец уходил из дому, на уме у него была только мечеть, Коран и компания таких же стариков, как он. Это был незыблемый мир закона, предначертанного слова, неизменной благодати, но мир ссохшийся и сморщенный. Когда же Амар ступал за порог дома, перед ним выжидающе раскидывался огромный мир, живая, таинственная земля, которая принадлежала ему, как никому другому, и где могло произойти все, что угодно. Аромат утреннего ветерка, веющего в оливковых рощах, шум речных вод, перекатывающихся через скалистые пороги, стремительно бегущих по своим руслам в самом сердце города, подвижная тень листвы на белой дорожной пыли, служившая ему укрытием в полдень, — все несло Амару особую весть, предназначенную только ему и уж точно не его отцу. Мир, в котором жил старик, представлялся Амару чем-то вроде картинок из газет, контрабандой доставлявшихся из Египта: блеклых, расплывчатых, бессмысленных, если не рассматривать их как дополнение к печатному тексту