воспитанниц. Она считалась основой высокой нравственности. Охраняя институток от греховных страстей и пороков, воспитатели доходили до форменных курьезов: иногда седьмую заповедь (запрет на прелюбодеяние) заклеивали бумажкой, чтобы воспитанницы вообще не знали, о чем здесь идет речь[101]. Однако некоторым содержание заповеди было известно, а многие догадывались. Есть сведения о том, что институтки знали «невыносимой пошлости анекдоты»[102] и зачитывались «порнографической литературой», которую они получали от братьев и кузенов[103]. Вместе с тем большинство воспитанниц, судя по всему, действительно отличалось «блаженным неведением» в этой области жизни: «…мне было 18 лет и <…> я сказала Александрине Зубовой: “Моя милая, что делают, чтобы иметь детей?” Она сказала мне: “Ах, Сашенька, Делош нам не сказал, что нужно делать”»[104]. О невинности институток свидетельствовала не только подцензурная литература. В эротической поэме Николая Языкова «Волки» отставной майор-калека, лишенный возможности исполнять свои мужские обязанности, находит подходящую для себя жену не где-нибудь, а в Смольном институте, среди девушек, которые «не ведают таинств любви». Характерно, что женскому учреждению, о котором идет дурная слава, обычно противопоставляют именно институт благородных девиц, где воспитанницам часто даже запрещали читать романы, чтобы не развратить их воображение и не зародить в них греховные помыслы и желания.
Институтки умели обходить любые запреты. Однако многое в институтском восприятии литературы зависело и от них самих, от их возраста и культурного развития. Литературные вкусы институток проявлялись не только в их альбомах (где сентименталистская традиция мирно уживается с отголосками романтической поэзии). О них свидетельствует и творчество институтских поэтесс и писательниц. «Оля <…> пишет роман, — рассказывается в одной из многочисленных «записок» институтки. — Она прочла нам <…> свой роман под заглавием “Непонятая”, хотя героиня была понятна, как дважды два. Ее беда состояла в том, что она жила среди каких-то невероятных злодеев и никак не могла догадаться уйти от них, хотя ее решительно никто не удерживал, а в деньгах она, очевидно, не нуждалась, судя по тому, что “в ее темных локонах сверкала брильянтовая диадема”. Значит, просто она не догадывалась или не решалась расстаться с диадемой. Впрочем, может быть, потому-то она и называлась “непонятой”»[105]. Ироническое описание романа принадлежит «шалунье» и «насмешнице», которая уже переросла идеалы институтской «эстетики». Автор же «Непонятой» — «неземная» Оля, чей взгляд устремлен «куда-то вдаль» и талия перетянута «в рюмочку», — является типичной институткой. Интересы и мироощущение девочки-подростка передаются ею с помощью столь же экспрессивных и банальных литературных штампов, как и те формы выражения своих чувств, которые использовались «сентиментальными» институтками. Они ведь считали: если не есть и все грустить друг о друге в первый день после выпуска, то это будет очень «поэтично»[106].
Институтки относились к романам как к «учебнику жизни». Они знакомили с тем, что происходило за «монастырскими» стенами: «…я вышла из института, — вспоминала В.Н. Фигнер, — с знанием жизни и людей только по романам и повестям, которые читала»[107], поэтому по ним готовились к будущей жизни. Многие институтки жаждали «попасть в героини романа»[108]. Очень способствовали тому и «фантазерки, начитавшиеся романов» и выводившие «затейливые узоры по канве <…> бедняжек, бедных фантазией, но жаждавших романтических картин в их будущем»[109].
Мечты о будущем занимали все более существенное место в жизни воспитанниц по мере того, как приближался выпуск из института. Мечтали не столько в одиночку, сколько сообща: вместе с ближайшей подругой или всем отделением перед сном, когда героинями романических рассказов становились сами институтки. Этот обычай является ярким примером «чрезмерной сообщительности» коллективного быта воспитанниц, которая «приучает не только действовать, но и думать вместе; советоваться со всеми в мельчайших пустяках, высказывать малейшие побуждения, проверять свои мнения другими»[110]. Показательно, что, овладевая сложным искусством парного хождения (которое служило одним из характерных признаков институтского воспитания), институтки разучивались ходить в одиночку. Им действительно «чаще приходилось говорить мы, чем я»[111]. Отсюда — и неизбежность коллективного мечтания вслух, которое было таким же важным навыком институтской жизни, как «обожание».
Обсуждались не только такие возвышенные предметы, как «любовь» и т. п. Институтские мечтания заключали в себе и очень много житейской прозы: «будущие балы, наряды, любовь и замужество»[112]. Обращает внимание подчеркнуто праздничный характер этой будущей жизни. Институтки отталкивались от скучного однообразия порядков и суровой дисциплины институтской жизни, и будущее должно было быть полной противоположностью окружавшей их действительности. Определенную роль играл и опыт контактов с внешним миром, будь то встречи с нарядно одетыми людьми во время воскресных свиданий с родственниками или же институтские балы, на которые приглашались воспитанники самых привилегированных учебных заведений. Оттого будущая «жизнь <…> казалась <…> беспрерывным праздником»[113].
Отсутствие подлинно нравственного воспитания приводило к тому, что «оторванный искусственно от жизни мирок за каменными стенами <…> жил все теми же низменными идеалами улицы и пошлыми веяниями толпы»[114]. «Истые монастырки» порой ничем не выделялись на общем фоне дворянского общества: так же, как и большинство остальных благородных девиц, они презирали бедность и стыдились ее. Аристократизм и богатство казались даже не идеалом, но — нормой жизни. Этому способствовал институтский «гонор», который легко приобретался в учебных заведениях, находившихся под управлением (или по крайней мере — в поле зрения) высочайших особ, что чрезвычайно льстило самолюбию воспитанниц, гордившихся собой и своим институтом. В связи с этим институтки, мечтавшие о «роскошной веселой жизни» и уверенные, что «будет мужем непременно барон или князь»[115], часто возвращались домой «с такими привычками и претензиями, которые в их круге решительно неуместны, неисполнимы и составляют несчастье как их самих, так и всех, к ним близких»[116].
Институт представлял собой слишком абстрактную и искусственную модель действительности, чтобы приобретенный в нем опыт соответствовал обычному житейскому опыту, который естественным образом и дает знание жизни. Институтский опыт лишь порождал драматическую коллизию между образовавшимися в институте привычками, претензиями и иллюзиями и теми условиями жизни, которые окружали институтку после выпуска. Многим институткам пришлось «прямо с облаков спуститься <…> в самый неказистый мир»[117], что крайне осложняло и без того трудный процесс адаптации к новой жизни. Она противоречила «мечтательной теории» институток и оказывалась совсем не той, к какой готовились в институте. Выяснялось, что даже знаменитая институтская «выучка» не гарантировала от ошибок в светском обращении. Об одних его правилах и обычаях институтки просто не имели понятия, другие же противоречили опыту