Я ничего этого не рассказывал Абелю раньше, но рассказал сейчас, пока мы шли к его дому вдоль по Кентиш-стрит.
После того как я закончил, он помолчал с минуту, а потом спросил:
– Ты убежал оттуда столько лет назад. Но сейчас ты бы не убежал?
Он обвел рукой окрестности. Он имел в виду – убежал из этой части Саутворка, а возможно, и самого Лондона.
– А какой в этом был бы смысл? – спросил я.
– Спасти свою жизнь. Спастись от Ее Величества Чумы.
– А ты бы убежал?
– Это первое, что приходит мне в голову, – сказал он, не отвечая на мой вопрос, так же как я по-настоящему не ответил на его. – Хотя, конечно, я знаком с признаками и симптомами чумы. Я изучал хвори и недуги, когда промышлял на дороге, раз уж болезнь обеспечивала мне неплохое пропитание.
– Когда я приехал в этот город, – сказал я, – я постепенно понял, что она всегда с нами, бормочет что-то тихонько, иногда идет на убыль, но полностью никогда не исчезает. Люди здесь, кажется, привыкли к мысли о ней. Они верят, что если ты должен ее подцепить – ну что ж, тогда ты ее подцепишь. Это всё звезды. Ты видел толпу у дома тех бедняг. Ты видел, как они были… Не знаю…
– Взволнованы? Возбуждены?
– Да, при всем принтом, какими притихшими они казались сперва… да, возбуждены… и если взять мои собственные ощущения, то я тоже был немного возбужден.
– Я испытывал то же на войне, Ник. Вокруг нас повсюду была смерть, и я рисковал так же, как и все остальные.
В ранней юности Абель Глейз участвовал в Нидерландской кампании против испанцев в 80-х годах. Он был в битве при Зутфене, в которой так доблестно сложил голову сэр Филип Сидни. Ему повезло вернуться целым и невредимым, но после того, как устал изображать падучую, Абель все еще мог довольно убедительно хромать или показывать впечатляющие раны (нарисованные с помощью негашеной извести и пары мазков ржавчиной). Он считал свои «ранения» налогом, которым он облагает тех, кто остался спокойно спать в своих постелях, пока английские солдаты и моряки сражались на чужой земле, – так же как и его мнимая болезнь была проверкой людского милосердия, возможностью для них проявить щедрость. Он, впрочем, оставил эту софистику. То время прошло, и теперь он был честным актером.
Странно, что при всем ужасе встречи с зараженным домом было еще и это возбуждение. И это несмотря на то, что у меня существовали собственные причины ненавидеть чуму, помимо той угрозы, которую она представляла для плоти Николаса Ревилла. Но все-таки это было так. Я всего лишь сообщаю о том, что чувствовал и что, по его собственным словам, чувствовал Абель.
Когда, расставшись с другом, я повернул обратно в сторону Саутворка к своему дому в Мертвецком тупике, я заметил, что на двери Тернбиллов красуется тщательно нарисованный красный крест. Арнет, судебный пристав, справился со своей работой. Невысокий стражник охранял дверь, сжимая подобие алебарды, почти вдвое превосходившей его по росту. Завидев меня, он изо всех сил постарался сделать свирепое выражение лица, но расслабился, поняв, «что я не собираюсь останавливаться и глазеть на дверь, как трое или четверо бездельников, все еще шатавшихся неподалеку.
Старых ведьм нигде не было видно. Очевидно, они были внутри пораженного болезнью дома, выполняли свои обязанности. То есть присматривали, чем можно было поживиться, – вряд ли у них был большой выбор, подумалось мне, *г или замышляли, как ускорить путь несчастных жертв, прикованных к постели, в могилу. (Если только, конечно, госпожа Джонсон и ее сестра не были действительно честными женщинами, ухаживающими за больными с заботой и состраданием.) Тоже странно, кстати, что эти старые сиделки редко заражаются сами. Что только подтверждает правило: если вам суждено подхватить болезнь, вы ее подхватите. А если нет, то нет. Всё в звездах.
Последние несколько часов изгнали из моей памяти визит к Виллу Кемпу, и я не вспоминал печального шута, пока вечером не достал из камзола его «Девятидневное чудо». Это был рассказ о его пляске из Лондона в Норидж. Я засунул его обратно, намереваясь прочитать как-нибудь попозже, может, между репетициями.
В следующие пару недель количество жертв чумы и зараженных домов увеличивалось, хотя и медленно. Это были уже не просто слухи и сплетни, но установленные факты. За дело взялись власти, как это наблюдали мы с Абелем в случае с дотошным олдерменом Фарнаби. А когда появляются власти, недалеко и до уведомлений, приказов и ограничений.
Все это оказало свое влияние на труппу лорд-камергера и театр «Глобус» раньше, чем я ожидал. Наши пайщики, будучи предусмотрительными людьми и чуя, откуда ветер дует, решили превратить необходимость в преимущество. Мы должны были оставить Лондон немедленно, не дожидаясь неизбежных санкций Тайного Совета. Совет приказал бы ограничить представления либо на основании Великого поста, либо на основании чумы, а возможно, и того и другого. Впрочем, если некоторые связанные с Великим постом законы можно обойти, то от чумы уклониться невозможно. Хотя бы потому, что публика быстро начинает редеть. Я с этим еще не сталкивался, но были свидетели последних вспышек болезни в девяносто втором и девяносто третьем, так что память об этом среди актеров оставалась свежа.
Благодаря нашей доброй удаче мы еще могли показывать свои представления за пределами Лондона. Или нет, неверно, это была не наша «добрая удача», а результат осмотрительности и благоразумия наших пайщиков – тех самых людей среднего возраста, о которых Кемп-плясун отзывался так грубо. Вилл Клякспир и Дик Дурбедж, Томас Прыщ и Ричард Доходяга и другие. Это были те люди, благодаря которым – притом, что они еще играли, танцевали, пели, писали и ставили пьесы, вели счета, – «Глобус» все еще вращался вокруг своей оси.
Естественно, не так-то просто было покинуть Лондон. Многие из моих товарищей имели жен и детей. Семьи, возможно, были вполне привычны к тому, что мужчины уезжают с труппой. Это происходит один или два раза в год. Но оставлять близких тогда, когда худшее, что им угрожает, – это смрад лондонского лета, не то же самое, что покидать их перед лицом чумы, свирепствующей на окраинах города. Это уже немножко напоминает бегство. Два или три семьянина предпочли не ехать, а один или два холостяка остались в Лондоне по своим собственным причинам. Нам предстояло путешествовать слегка поредевшей труппой, хотя нас все-таки было больше, чем в обычные летние поездки.
Лично мне было все равно, выглядело это бегством или нет. У меня не было ни жены, ни детей, мне было некого – почти – оставлять позади, никого, чье расположение меня бы заботило. К тому же, хотя первое столкновение с тем, что Абель Глейз назвал Ее Величеством Чумой, в доме на Кентиш-стрит по-своему будоражило, это ощущение быстро сменилось тупым, безотчетным страхом, когда смерть начала взимать свою дань в разных частях Лондона. Так что объявление о том, что мы уезжаем, я принял весьма радушно.
Мы не знали точно, что нам придется играть, хотя назывались самые различные пьесы. Право окончательного решения принадлежало старшим; это должно было выясниться по прибытии. Во всяком случае, требования могли измениться в соответствии с обстоятельствами, которые ждали нас там, куда мы приедем. Поэтому мы взяли с собой несколько костюмов на все случаи жизни (от короля до крестьянина), самый необходимый реквизит и пачку рукописей с текстами пьес. Все это свалили в фургон, который тащила наша старая верная лошадка Флам – она провела с труппой больше лет, чем многие из нас, актеров.