и так сидим.
Помню я, как-то зимой мы спали, а из простенка три бревна и выкатилось. Гнезда-то сгнили, бревна и выворотило. Побежала мать, позвала плотника, приткнули кое-как.
Зимой мерзли мы люто. Утром мать встанет, печку затопит — надо двери открывать: дым до полу ходит, задохнешься. Сверху мокрая сажа комьями валится, а по полу вода мерзнет. Вот мы на запечье и вертимся: и не хочешь, да соскочишь, а соскочишь, так ведь не очень-то обутый да одетый. Мать от людей старьеца принесет, рваные рубашонки, вот и вся наша одежа.
Как-то к рождеству мать мне первый сарафан сшила из клетчатой холстинки. От радости у меня душа в горсти. Не столько я рождества ждала, сколько дня, когда новый сарафан надену. Он у меня и теперь в глазах стоит. Сарафан круговой, в плоях да сборках, лифик обжимистый, рукава с манжетами. Примерила она мне, я плясать готова: мать целую и обнимаю, и спасибо говорю.
Ушла мать работать к попу, я не вытерпела, оделась без нее и побежала хвастаться. Люди похвалили, а мать вернулась — выстегала меня.
В Голубково мать переехала ко второму мужу. Пришлось ей решиться пойти за женатого при живой жене. Мы, ребятишки, все так и жили у этой первой жены — Опросеньей ее звали. Опросенья была нездоровая, к нам она, как ко внучатам, привязалась. И против второй жены у своего мужа зла не имела. Любила Опросенья молиться, только молилась она по-чудному. Как сейчас помню: стоит она перед иконами, крестится, поклоны кладет, а сама в окно глядит. Мимо окон идет рыболов, ее племянник Ваня. Вот крестится Опросенья и говорит:
— Бедный Ванька ловить пошел.
Опять крестится.
— Дай ему, осподи, побольше рыбки.
Еще перекрестится и вздохнет:
— Может, на ужин даст.
Отчим наш недоволен был, что мать с собой в Голубково целую ораву привела.
— Ребята, — говорит, — могут сами себя прокормить.
Пришлось матери отдавать нас в люди.
Не от радости, а от великой неволи рассеяла она нас по чужим людям. Я еще в зыбке качалась, а братья — Константин да Алексей — уже по миру ходили, кусок доставали, да и работу брали: в семужьих снастях — поплавью их у нас зовут — узелки зубами развязывали, «поплавь рушили». Затянутся узелочки — не сразу растянешь. Зуб с узла соскочит да о другой зуб щелкнет — голова затрещит.
Подросла я, так и мне пришлось узелки погрызть. Да еще довелось мне девичью работу робить — конопляную куделю лизать. Прядешь пряжу для сеток — тут налижешься да и веретена навертишься.
За прялку села я шести годов. Помню, зашла к нам старуха соседка, удивилась:
— Мать наряжает на работу эстоль-то велику? Сидит, а саму из-за прялки не видно.
А мать отвечает:
— Видно не видно, а есть хотят.
Когда мать уйдет, мы без нее не столько дела делаем, сколько играем, дело забудем. Так она перед уходом нам отмеряет поплавни сажень или две и говорит:
— Чтобы к приходу вырушено было, а то не дам есть и играть не пущу.
Не выполнишь — по головке не погладит. А то еще посадит на ночь доделывать. Ну, мы уж боимся, без оглядки сидим за делом, будто и большие. Мать придет — похвалит нас, напоит, накормит и даст время на улицу сходить, поиграть.
— Добрые ребята, — скажет.
На седьмом году я за зиму пуд конопли выпряла. На великий пост я сидела-горбела круглый день. До того долижешься конопли, что язык ничего не терпит, губы как обваренные, кожа с них срывается, есть не можешь. Воскресенье подойдет, думаешь — какая радость, хоть отдохнуть приведется!
Была у меня подруга Аграфена, тоже на седьмом году. Мы друг к дружке ходили: сегодня она ко мне, а завтра я к ней; помогали заданье сделать, чтобы вместе идти играть.
Побежим — готовы голову сломить. Играли в прятки, катались на чем попало — на доске, а то с какого-нибудь увала и так сползем. А когда о масленице горка бывала, тогда и на санках да на «оленьей постели» — на шкуре — катаемся.
В чистый понедельник была у нас примета: если на оленьей постели скатиться — быстрей пост пройдет.
Вторая наша забава была в считалки играть. Втроем-впятером соберемся, и кто-нибудь начинает из нас приговаривать, похлопывая по плечу остальных:
Шла кукушка мимо сети,
Увидала — злые дети,
Пеня,
Феня,
Кук.
На кого падало «кук» — бежал за остальными.
Еще «королями» играли. Кладем рука на руку и приговариваем: «Раз, два, три, четыре, пять, нижняя, верхняя, краля, король». Кто в «короли» выйдет, того каждый спрашивает: «Король осподин, какую службу накинешь?» «Король» накидывает службу: «Попрошу — три раза пить принесешь». И ждет тот, пока «король» трижды пить попросит.
А то еще «король» вытребует: «Десять бревен из лесу привези». И надо было своим лбом по десяти бревнам на стене провести, перескакивая с бревна на бревно.
Других забав мы не знали. Играть не пришлось, да и видеть не довелось. Жизнь с нас не по летам спрашивала — не играли, а делом занимались.
Шести лет пришлось мне и по миру ходить. До этого братья мои христарадничали, а потом и я пошла с ними. Иногда по целому дню бродишь, а если мало домой принесешь, мать снова пошлет. Я реву:
— Не буду я просить, лучше пойду ребят у кого-нибудь тешить.
А у матери готов ответ:
— Еще саму тебя тешить надо.
Вечерами мать часто рассказывала нам сказки: про разбойников, про старика со старухой, про хитрую дочь; побывальщины о колдунах, о промышленниках, что лесовали зимами в избушках; загадывала загадки.
Собьемся мы в кучу у стола, а мать прядет или рубашонки чинит и рассказывает. За сказкой побывальщина идет — про то, как в святки девки бегали от покойника и как он одной ногу оторвал.
Наслушаемся мы, а темным вечером на улицу боимся выглянуть. Страх берет.
А то начнет мать загадки сыпать:
— Загадаю загадку да заверну за грядку, год держу, другой выпущу.
Думаем, думаем, а отгадать не можем. Посмеется над нами мать и скажет отгадку:
— Глупые, ведь это хозяин работника наймет, год держит, а на другой выпустит. А ну-ка, отгадайте другую: кругленько, беленько, всему свету миленько?
А я на отгадки вострее других была.
— Деньги! — кричу.
Зимами, чаще всего в великий пост, приезжали к нам в Голубково нищие-зыряне. У нас останавливался один увечный старик. Ездил он с