я участвовал в ней, по крайней мере, из собственного тщеславия, несмотря на то, что я никак не мог быть его единственным убийцей.
Несомненно, Клаус Шлане был в значительной степени виноват в своей смерти: мы все виноваты. Все мы с рождения работаем над своим самоубийством, и чем системнее работаем, тем менее оно видно нам, но тем более заметно окружающим: мы курим, пьём, едим нездоровую пищу, ездим, превышая скорость, бездумно занимаемся опасными видами спорта, вступаем в рискованные эмоциональные связи с истерическими, агрессивными, эротоманскими личностями. В конечном счёте причиной умирания является не смерть, а жизнь: жизнь смертельна, смерть есть лишь подтверждение этого тезиса.
Клаус Шлане покончил с собой при помощи баварских сосисок: ведь я своими глазами видел засаленную пластиковую тарелку в мусорной корзине у его ног. Он бросил вызов своей судьбе чревоугодием и ублажением своего брюха. И тут появился я, случайный персонаж в спектакле, разыгранном несправедливой и коварной судьбой, появился, чтобы спасти его от самоубийства; заставить нервничать из-за идиотского спора о литературном вкусе Востока и отсутствии такового на Западе, чтобы взять на себя ответственность за всю его безответственную телесную вонь, за поры на его коже, из которых, как из отверстий мясорубочной решётки, постоянно появляются сальные выделения, похожие на белых червей, экскременты из жира сосисок, плавающих в его раздутых кишках, как полуразложившиеся фекалии в канализации!
Но так ли это? И только ли это и только ли так? Почему я ему сказал: «Предположим, вы здесь и сейчас умрёте, а там продолжите жить, не зная, что здесь умерли, то есть, вы, по сути, бессмертны»? Почему? Неужели я был настолько невнимателен, что не заметил безошибочные признаки надвигающегося сердечного приступа (ведь я же видел, что он потеет, и крупные капли пота выступают у него на лбу, и я видел, что у него дёргается левая рука), но неужели я убрал в подсознание понимание того, что этому человеку суждено скоро умереть, неужели я «забыл» его, только для того, чтобы иметь возможность осудить его, свершив свою человеческую справедливость, убив несомненную гадину, которая по-капиталистически пьёт кровь художников, продавая их как проституток? В том-то и дело: он всё равно умрёт, а раз он меня обидел, почему бы мне его не убить, раз это будет незаметно? Какая разница, умрёт он сегодня в 11.32 или послезавтра в 9.15? В юности я восхищался мыслью Мерсо из «Постороннего» Камю, который утверждал, что если человек смертен, то не имеет значения, умрёт он молодым или старым: но тогда я был юным нигилистом, одержимым идеями революции и заблуждениями, что человек может что-то изменить в этом мире, который я в то время считал абсолютно бессмысленным местом: тогда только борьба и революция придавали миру смысл. Неужто тот зверь моей юности вновь появился во мне, чтобы я мог своими словами уговорить его на инфаркт?
Или же мои слова были чистой случайностью, обычной игрой умника, ибо я часто, особенно в разговорах в кафе, начинал фразу, не зная, как собираюсь её закончить, но не раз умудрялся блестяще выходить из положения, увенчав беседу эффектным тезисом, обычно расходящимся с началом предложения, ведущим к абсурду, ибо истина сильнее всего выражается через нелепости, вроде того, что смертельна не смерть, а жизнь. Теперь я знаю, что испытывал адреналиновое наслаждение, предвкушая подобные словесные приключения в кафе. Но неужели моё азартное отношение к словам, которые в конце должен был увенчать эффектный смысл, обрекло Шлане на гибель? Ибо исполнилось пророчество: он умер здесь, передо мной, в страшных судорогах, хватая ртом воздух, и я это видел; но я не знаю, живёт ли он дальше где-то в другом месте, как я ему предрёк, и вот что меня тревожит: несмотря на то, что я говорил, что он не человек, а гадина, мне было бы неприятно, если бы я точно знал, что его теперь нет где-нибудь в другом месте и в другом времени.
Если мои слова исполнились по чистой случайности, то получается, что я не виноват в его смерти, ибо действительно какая-то высшая и слепая сила решила, что я должен быть последним, кто увидит эти колючие чёрные шипы в его свинцовых глазах, прежде чем они погаснут. Но эта возможность равна возможности открыть сейф с первой попытки, введя первые пришедшие на ум цифры. Если и это не так, то очевидно, что слова из моих уст обладают какой-то странной силой, которой они не имеют, когда исходят из уст других людей; положа руку на сердце, одни и те же слова никогда не означают одно и то же в устах разных людей, так что моим словам, тем, которые я сказал Клаусу, и которые сбылись, следует приписать явную пророческую силу. Но я таковой не обладал вплоть до того момента, когда я поменял шрифт на компьютере. Как я мог стать пророком нечестивого, ведь эти пророки ложны? Но Шлане умер по-настоящему.
Мне оставалось верить, что всё это не только проделки дьявола, но, может быть, и Божий промысел; может быть, дьявол замутил это с дозволения Божия, потому что из книги Иова мы знаем, что без дозволения Божия лукавый ничего сделать не может. Вернувшись в отель, я раздавил таракана (это тоже совпадение?), открыл бутылку виски и включил компьютер. Мне отчаянно была нужна одна мысль из длинного чужого богословского текста, который я сохранил, потому что мне понравилась его ненавязчивость, автор не стремился в один миг превратить тебя из атеиста в верующего, и после долгих кропотливых поисков и большого количества выпитого виски я нашёл его. Мысль принадлежала святителю Филарету Московскому и гласила: «Провидение Божие не случайно попускает поражающие события, но или в наказание, или в наставление».
Это меня утешило, ибо за моей спиной стоял Бог. Но как только я успокоился, полагая, что случай со Шлане произошёл по попущению Божию, пусть даже в наказание или как урок для меня, мой взгляд упал на сноску в том же богословском трактате. В ней мелкими буквами и шрифтом Courier New (!!!) было написано:
«Дискурс невротиков отличается тем, что они во всём ищут и находят смысл, находят даже в случайных совпадениях целые понятийные системы, но не видят смысла там, где он имеется и размером с Эйфелеву башню». Меня это смутило, потому что я знал, что Бог желает общаться не с невротиками, а лишь со смиренными: невроз и безумие есть расточительство ума, а кротость верующего есть бережливость и собранность помыслов. Но больше всего