ходит, а Миху Соломатин только пожурит. Потому что тот в очках, а значит интеллигент. А к интеллигенции командир охранения относится с уважением.
— Ты, боец, что, на грубость нарываешься? — вежливо орет Соломатин. Без задора орет, так, для проформы. Был бы Фарухов, уже давно получил по щам. А Быструю руку старлей не трогает. Да и Миха, сколько бы ни пил, все одно трезвее трезвых, только запах его выдает. И очки запотевшие. И взгляд воловий. Демаскирующие признаки, как говорится. Миха перед ним стоит, с ноги на ногу переминается, чисто муравей перед леденцом.
— Вольно! — ревет Соломатин роте, — взводные ко мне, остальные разойдись.
И к бойцам своей железобетонной спиной поворачивается. Расправа у него скорая. Разговор короткий.
— Ну и что? — говорю я Левдику.
— Да ничего, просто угля им дал. Сказал больше так не делать. Покурим может? Только у меня «Овальные».
— А у меня «Мальборо». — отвечаю, — только дома забыл.
Женька моей нехитрой шутке лыбится. Мальборо для нас, как передвижной рентген. Чудо, диво и святые угодники. Сколько времени прошло, а продолжаем штопать по Амбруазу Паре. Полевая хирургия на керосине с соляркой.
— Вам нельзя курить, Вадим Алексеевич. — встревает Романова из своей загородки. — У вас сердце.
У вас сердце, эвона как. У меня одного что ли? Сердце тут у каждого и у каждого в пятках. Сам не знаешь, что тебя быстрей догонит: сердце или бродячие артисты из местного театра, до которого всего ничего — окраина вот она. Ходим, ходим кругами, а на нее посматриваем время от времени. Говорят, у семерки были проблемы, так отбивались, чем бог послал.
А прапорщица моя как наседка- выдала фразу, сейчас заявится. Это как пить дать.
— Рождество на носу, Тань Евгеньевна, — говорю так, будто это что-то объясняет. — В сочельник можно же?
— Не можно, — упорствует Романова, и появляется в привычном бушлате, накинутом на плечи. — Тут бумаг накопилось, может подпишете, Вадим Алексеевич?
Я неопределенно машу рукой. Она кладет папку на стол. Стопка в три пальца. Наши отпечатки на песке. Инверсионный след, который скоро растает. Сколько времени прошло? Около десяти дней вроде. Или двадцати? Месяц? Год? Больше или меньше? Отсюда видно верхний лист — Оноприенко, МВТ, множественные осколочные мягких тканей. Звучит страшно, но жить будет. Что под верхним листком я догадываюсь. Что-то около ста пятидесяти человек, минус двенадцать, которые еще у нас в соседних палатках томятся.
— Пойдем, Жень. — говорю.
— Там еще заявки на медикаменты. — беспомощно просит Романова мою спину.
* * *
С неба сыплет как из порванной перины. Огромные праздничные хлопья неслышно парящие в холодном безветрии. Рождество на носу. Да и в душе тоже. Радость робкая. Может все? Кончилось? Взяло и закончилось. Само по себе растворилось, как сахар в чае. Было, было, раз — и нету. Тишина оглушает.
Сеня- Марсианин, высунув язык ловит снег. Щуплый, худой, похожий на воробья. Стоит выпучив глаза тянется вверх как альпинист на веревке. Заметив нас, пасть он захлопывает, пытается козырнуть.
— К пустой голове руку не прикладывают, тащ боец. — не по уставу говорю. Какой устав с Сеней? Ему чтобы сказать что-нибудь в наше измерение выйти надо из параллельной вселенной. Или что там у него.
— Заболеть хочешь, воин? — грозно выговаривает Женька, — поноса мало?
Тот стоит глупо глазами лупает. Сколько ему? Пытаюсь вспомнить. Лет двадцать. А уже заведующий тринадцатой палаткой. Всего то у нас их восемь, вместе с дизельгенераторной, столовой, прачкой и складом. А он в тринадцатой трудится — мертвецкой.
— Эта… Тащ майор… Эта… разрешите… ну. Там… — сейчас руками начнет крутить, духов вызывать.
— Иди уже, Сеня.
Он исчезает, топча сапожищами не по размеру девственный снег. Следы его тут же наливаются влажной темнотой.
— Господи, хорошо то как. — выдыхает Левдик.
Я киваю и смотрю в сторону города. Тишина. Все? Закончились праздники? Затягиваюсь отвратительными Женькиными «Овальными». Пелена снега над окраинами подсвечивается оранжевым, багровым и желтым. Как там было? Я хочу проснуться в городе, который никогда не спит.
* * *
Температурный лист форма два нуля четыре — У. Дата, температура, выпито жидкости, дыхание, суточное количество мочи, вес, стул. Все аккуратным детским почерком Вики Бережанской, дежурной медсестры. Метр восемьдесят в холке с ногами от ушей и тяжелой грудью. Все это скрыто под мешковатой формой.
АД сто пять на семьдесят. АД. Машинально фиксирую цифры, нормально. Но ад все-таки не здесь, здесь чистилище. Ад дальше, там, где оранжевым полыхает. Температура тридцать семь и восемь. Читаю, словно конспект отличницы, сестричка стоит за моей спиной, и я чувствую ее дыхание за ухом, грудь упирается мне в плечо. Проходы между койками узкие.
— Жалобы есть?
— Рука сильно болит, товарищ майор.
Надо бы его первым транспортом отправить. Чистил то я его чистил, но что там еще не знаю. Слепой я, как крот слепой. Ад у меня с цифрами. Ни лаборатории приличной, ни рентгена. Только интуиция и сестры метр восемьдесят на длинных ногах. С таким набором шаманом станешь, лечить народ придется отваром из грибов.
Температурный лист форма два нуля четыре — У. Температура тридцать восемь и три. Этот с бронхитом приехал. Бронхи как шаровые мельницы звучат. Можно сказать, повезло: руки-ноги целы, содержание железа в организме в норме. Фамилия Давыдов. Его я ни о чем не спрашиваю. Просто в глаза смотрю. В них не боль и страдание, в них облегчение большое. И радость.
Так, а что у нас здесь? Температурный лист форма два нуля четыре — У. Дата. Аккуратный детский подчерк. Через шесть часов Рождество. И в моем кубрике Романова с Левдиком суетятся — стол накрывают. Скатерть белая из простынки, колбаса, консервы и особый деликатес Романовские баночные помидоры. Сейчас закончу и выпью с Левдиком и Соломатиным. За тишину эту блаженную выпью. За то, что первые сутки никого не потерял.
— Что читаешь, Вика?
Она краснеет, на столике растрепанная, грязная книжка. «Куртуазость ен Гийома». На обложке рыцарь раскраивает мечом голову другому рыцарю. Такую рану хрен заштопаешь. С таким сразу к Марсианину на чистый брезент с номерком на палец.