Катя Канцероген! О господи!
— Ты, Соня, всегда во внутренней оппозиции. По отношению ко всем. Что, разве не так?
Соня подавленно молчала. Какой жуткий день! Такого дня рождения у нее еще не было.
Соня никого не любит?
Никого?
Неправда.
— Катя, ты где эту юбку купила? — невозмутимо спросила Соня. Нет, Канцероген, не дождаться тебе Сониного беспомощного: «Как? Почему? Не тебе меня судить! Сама-то ты кого любишь, санитар леса?»
— Юбку? В сортире между Горького и Столешниковым. Минут сорок назад, — брякнула Канцероген и тут же запоздало спохватилась: дура! Сама себя выдала. Теперь Соня пойдет купит такую же, натянет на свои узкие красивые бедра, и Канцероген окажется в проигрыше.
— Последнюю схватила? — спросила Соня. Канцероген молчала. Мильон терзаний. Нет, она всегда говорила только правду.
— Там еще были, — призналась честная Канцероген. — Иди бери, пока не расхватали.
Соня никого не любит. Индивидуалистка. Она во внутренней оппозиции.
Соня медленно шла по городу, плавящемуся от солнца. И люди навстречу ей шли так же медленно. Словно в рапиде, словно во сне; сухой горячий воздух, трудно дышать, трудно идти, не хочется переставлять ноги, мысли путаются в голове, тупеем мы, что ли, от этой жары? Конечно же тупеем.
Соня подошла к троллейбусной остановке. Сережа ждет ее у Старицких в четыре. Вагон времени. Можно просто побродить по городу. Ей всегда это помогало. Бесцельное, праздное кружение по улочкам московского центра. Войти в переулок, свернуть в другой, объявиться в третьем… Идешь, идешь, сама с собой разговариваешь, бывает, что и вслух… А кто-то обгонит, оглянется, посмотрит с опаской, осуждающе: сумасшедшая, что ли?
— Девушка, мне к Курскому в эту сторону?
«Девушка». Просто он подошел к ней сзади — Соня тоненькая, подстрижена коротко, сложена на зависть. Вот сейчас она оглянется, скажет: «В эту, в эту», — то-то вытянется рожа у гостя столицы!
Какая там девушка… Сорок три. И Соня молча кивнула, не оглядываясь. Отошла от остановки. Никакого троллейбуса! Пешком. Она пешком дойдет до Столешникова, купит себе эту юбку-марлевку: черт подери, у нее день рождения сегодня! Она сама себе что-нибудь подарит.
Сама. Одна.
Жена и мать, любимая жена, обожаемая мать, единственная дочь, и, слава богу, родители живы-здоровы… Почему она одна? Почему сегодня, тринадцатого августа восемьдесят третьего года, еще нестарая, еще красивая, еще живая, она бредет по городу, сквозь сонное знойное марево — и такая тоска на душе! Такая пустота внутри!
Разве оттого, что муж ее не поздравил?
Оттого ли, что выставил ее за порог главреж-истерик?
Нет, не поэтому. Нет.
Узкий перпендикуляр между улицей Горького и Столешниковым.
Справа Юрий Долгорукий. Слева женский туалет. Там у стен, выложенных мутноватой, растрескавшейся кафельной плиткой, у низкого грязноватого оконца, стоят бабы-фарцовщицы, караулят свои пакеты и сумки, и все-то в этих сумках сыщешь, все что ни пожелаешь. Только плати.
Хорошая косметика, гэдээровские бюстгальтеры на косточках, упаковки фирменных сигарет, хочешь — дамские, легкие, в дивной красоты бело-золотых пачках, хочешь — заветный «Кэмел» в нежно-лимонных коробочках с верблюдом. Господи, и верблюды-то у них особенные, надменные, гордые, величественно вздымающие вверх породистые морды.
А у нас верблюды — советские, жалкие (вон в зоопарке, сколько раз Соня была там с сыном, до сих пор он там ошивается, здоровый лоб), у нас верблюды помятые какие-то, суетливо топчутся в своих загонах, умнут все, что им ни кинь, и глаза у них страдальческие, мутные.
Это потому, что они в неволе.
— А где тут юбки продают индийские? — войдя в сортир-самобранку, спросила Соня у первой попавшейся бабы.
Баба торговала итальянской помадой. В нагрудном кармане у нее торчало штук пятнадцать разноцветных патрончиков, отчего кофта ее напоминала одеяние лихого джигита.
— Вот брюнетка стоит у окна, — охотно пояснила баба. — Ты с ней поторгуйся. Она в коммерции ни бум-бум. Ей продать побыстрее надо.
— Чего ж она тут делает, если она ни бум-бум? — удивилась Соня.
— Подружку подменяет. — И словоохотливая продавщица помады презрительно добавила: — Она не фарцовщица. Она шлюшка валютная.
Соня медленно перевела взгляд на девицу, стоявшую у окна.
Первый раз в жизни Соня видела вот это… вот эту — воочию. То есть наверняка они, вот эти, попадались Соне на глаза и раньше. Наверняка, хотя их как бы не существовало вовсе, здесь, на просторах нашей добродетельной, вегетарианской отчизны, заботливо патронируемой Минздравом, ОВИРом и санэпиднадзором. Нет, эти женщины бывали только в кино, в иностранном кино, а если в нашем — то про западную жизнь, и это всегда была жуткая пожилая гротесковая фурия на толстых кривоватых ногах, в рыжем парике и дырявых чулках в черную сеточку… Смешно. Понарошку.
Соня направлялась к брюнетке, преодолевая оторопь, брезгливость, смятение. Валютная проститутка скучала возле окна, прислонившись спиной к высокому подоконнику и облокотись о пакет, из которого торчали эти самые юбки — тончайшая, мятая, в неровную плойчатую складочку марлевка, прошитая золотой нитью, узорчатая, нежных, свежих, прохладных, утренних оттенков… Мечта!
Но Соня забыла о марлевке. Соня рассматривала эту девочку возле окна. Нет, не старая фурия — юное, светящейся белизны личико, бледненькое, совсем не тронутое косметикой. Вот только губы — чуть-чуть, карандашом по контуру. Детский рот, большой, бесформенный, как у лягушонка, она его обвела темновишневым карандашом, еще больше увеличив, выделив на узком, прозрачно-бледном лице.
— Вы юбку хотите? — Низкий, взрослый, уверенный голос. Насмешливый, хрипловатый. — Вам какой размер?
— Сорок второй, — пробормотала Соня.
Валютное уличное дитя не глядя, небрежно перерыло-перебрало пестрый марлевый ворох. Быстро-быстро, тонкой белой рукой (и загар ее не берет!), голой до плеча. На внутренней стороне руки, на сгибе, у локтя, мелькнули лиловые синячки.
Соня смотрела на эту руку как завороженная. Так же небрежно, будто нехотя, наобум, и взглядом по ним не скользнув, проститутка вытащила из пакета и разбросала по подоконнику штук шесть юбок. На, мол, выбирай. Наверное, она и себя продает так же, как эти юбки, — на вот тебе, покупай, получай, плати, убирайся.
Соня смотрела, смотрела, смотрела… Забыв о приличиях (какие тут приличия, в этом уличном сортире, среди фарцы), забыв о том, зачем сюда пришла, об этих мятых пестрых марлевых комьях.
И проститутка смотрела на Соню, насмешливо, с ленцой — в ней не было злости, взнервленного надрыва, она не была жалкой, она, продажная женщина! Она скорее на Соню смотрела с жалостью. Снисходительно, свысока, с высоты, а не со дна своих постыдных, презренных познаний, своего жуткого, запретного опыта.
Что она знала такого, чего не знала Соня, прожившая вдвое больше?
Это-то? Это? Господи! Да боже сохрани… Изнанка жизни, мутное,