в песок и думаю, что меня не видно. А может, мне не так страшно, как стыдно? Ведь я не всегда был страусом, это точно, не всегда...
Смешно, но иногда Юле казалось, что ее интеллект сыграл с ней злую шутку. Взять хотя бы Володю. Ведь он вне всяких сомнений любит ее. Но она пренебрегла им. Идиотка стоеросовая. Ведь он добрый, хороший, начитанный парень и мог стать отцом ее ребенка. А разве это не важнее всего на свете? Ты прежде всего — женщина, и твое предназначение, высшая обязанность твоя — выходить в чреве семя человеческое и дать жизнь новому существу. Ведь в какой-то миг она потянулась к Володе, готова была пойти за ним, не убоялась, смешно сказать, увиденной на пляже наколки на груди. Кретинка! К чему ей вершины мысли, которыми она овладела, если ей не пришлось пережить родовых мук и вскормить грудью ребенка? Разве от того, что она читала Монтеня в подлиннике, ей легче? Кто это из восточных мудрецов сказал: «Увеличение знания означает усиление боли»?
Она поделилась тогда с мамой.
— Он мне нравится, — сказала Юля.
— Чем? — удивилась мама.
— Наивностью, добротой, простотой, добродушием, наконец.
— Наивность может быть лукавой, — разъяснила мать, — добродушие — коварным, а простота, не зря в народе говорят, хуже воровства. И вообще, он человек не нашего круга. Слишком примитивен, хотя, не могу отрицать: в нем что-то есть. Но ты все же напоминаешь мне Надю из соседнего подъезда, которая привела к себе в дом мужчину на четвертый день знакомства. Это же верх распущенности, разврат какой-то.
— Что за глупости ты несешь! — в свою очередь возмутилась Юля. — Откуда ты знаешь, на какой день она его привела? Ах, Софья Михайловна сказала, ну она-то уж всё про всех знает. — Юля уже не скрывала своего раздражения. — А на какой день знакомства, по-твоему, можно пойти на ночь к женщине, чтобы это не считалось развратом? На пятый? На седьмой? На сто двадцатый? Чушь вселенская! — блюдце выскользнуло из Юлиных рук и вдребезги разбилось в раковине.
— Ну, знаешь, ты уже слишком... — укоризненно качает головой мать.
— Брось, пожалуйста, — в сердцах отвечает дочь и выскальзывает из кухни.
Юля зашла к себе в комнату, села за письменный стол и обхватила голову руками. Хотелось спать, но ложиться страшно: последнее время ей снился один и тот же сон. Будто сидит она в громадной черной пещере у огня; на вертеле жарится мясо. Под ногами у нее медвежья шкура, но ни она, ни огонь не спасают от ледяного свистящего ветра. Переворачивая время от времени над очагом мясную тушу, она зорко поглядывает на своих детей, все они забились по углам. Их много, человек десять и, блестя глазами, они жадно поглядывают на мясо. Нет только младшей среди них. Куда подевалась О-ю? Слышится тоскливый вой волка у входа в пещеру, но она знает: он не мог съесть дочь, которая часто играет с ним, расчесывая густым гребнем слежавшуюся шерсть, а то и вскарабкивается на волка и тот мчится вдаль к лесу, но всегда возвращается с крошкой, крепко держащейся за загривок. Так где же она? Юля снимает мясо с вертела, отрывает от него загрубелыми руками куски и кидает их детям. Затем медленно поднимается и выходит из пещеры на морозный воздух. Осторожно ступая босыми ногами по снегу, она постоянно оглядывается по сторонам. Все дальше уходит она от пещеры, которая превращается в черную точку, но девочки нигде нет...
В этот момент она обычно просыпается с сильным сердцебиением и долго лежит в темноте, вживаясь в реальность, где нет О-ю и некого жалеть. «Как ваше имя, как ваше отчество? Я — одиночество».
Тихо, на цыпочках, заходит мама в комнату Юли.
— Я не помешала? — спрашивает она шепотом. Юля молчит.
— Можно я зажгу свет? — в голосе матери и жалость к себе и боль за дочь. Конечно, при всем своем бескрайнем материнском чувстве, которое, впрочем, хорошо уживается с эгоизмом, проистекающим от страха потерять дочь, отдать ее чужому человеку, Ирина Федоровна где-то интуитивно понимает, что большая часть вины за сегодняшнее положение единственного чада лежит на ней. Она всегда находила изъяны в молодых людях, от которых не было отбоя у Юли, начиная со старших классов и кончая учебой в институте культуры. Один шмыгал носом, у другого, вообще, был слишком большой нос, третий, если оценить, что говорила о нем дочь, смахивал на хитреца, ну, а четвертый был скряга и к тому же на один сантиметр ниже Юлечки. Дети, разумеется, от такого брака пошли бы шмыгающие, с большим носом, себе на уме и жадные.
— Я хотела... — начала было мать, но дочь резко оборвала ее.
— Избавь меня, пожалуйста, от ценных советов: я слишком долго ими пользовалась и результаты налицо.
— Да, но, — попыталась возразить Ирина Федоровна, — ведь могут вдруг появиться дети.
— Вдруг! — истерически расхохоталась Юля. — Терпеть не могу ханжей. Не хочешь ли убедить меня, что я — результат непорочного зачатия?
— Господи! Что она несет, — возмутилась мать. — Да как ты смеешь мне такое...
— Смею, смею, — срывается на крик Юля, внутренне уже жалея о сказанном. Матери слышать такие намеки было действительно больно. Она никогда не рассказывала дочери об отце. Конечно, не исключено, что о нем нельзя было сказать доброго слова, но сейчас Юля невольно мстила матери за свое незнание.
Никто из нас, думала Юля, когда мама ушла, не умеет пользоваться маленькими радостями жизни, но зато мы превосходно научились, благодаря неуживчивости и резкости характера, превращать мелкие жизненные невзгоды в настоящие несчастья. Жить дальше под одной крышей с матерью — значит поставить крест на какой-либо перспективе вообще. Надо размениваться.
Так она и сказала наутро матери. Ирина Федоровна сначала поразилась, затем обвинила дочь в черной неблагодарности, потом расплакалась, надувшись, перестала разговаривать и, наконец, стала умолять не делать этого, а она, мол, обещает больше не вмешиваться в жизнь дочери, пусть делает, что хочет. Но Юля была непреклонна. Она слишком хорошо знала маму и не сомневалась — прояви она сейчас слабость — потом все пойдет по накатанной колее.
Юля долго и безуспешно искала обмен, пока не вышла на маклера, который за тысячу рублей предложил ей вариант довольно дикий по нормальным понятиям. Найти маклера ей помог ее