неправильно выразился. Мне сейчас трудно говорить. Все то, что вы сказали — бесспорно, но ведь эти мысли надо привести в порядок, в систему, надо подвести какое-то основание. Нельзя просто сказать: не хочу воевать! Нужна какая-то организация общества, социальная формулировка.
— Вот это-то и беда! — вырвалось у Крафта. — Потому что человек — скотина! Если даже все согласны, предположим, что красть нельзя, то все равно кто-нибудь начнет красть и без насилия не обойтись!
— Чточж, может быть, вы считаете подходящим средством коммунизм? — тихо спросил Филиппов.
— О, нет! Силой загонять в рай… Нет средства, нет способа заставить человека понять, что для его же блага ему надо подчиняться без насилия. В этом весь ужас, от этого можно с ума сойти! И знаете — человека убедить можно, но людей, толпу или, как это теперь модно, коллектив, это совершенно безнадежно! И вот остается только в одиночку творить, создавать произведения и их показывать… тоже в одиночку! Потому что мирно жующие свою жвачку мещане больше всего боятся, что мои картины помешают их пищеварению! Эти болваны не желают и подумать, что через десять или двадцать лет они опять будут орать от боли, истекать кровью, но лишь бы сегодня им никто не мешал жрать и спать! — выкрикнул художник.
У Крафта еще больше налился кровью шрам на лбу, волосы растрепались. Он встал, молча прошелся по комнате, подошел к столику, налил рюмки, молча чокнулся и молча выпил. Потом, тем-же повышенным тоном, сказал Филиппову:
— Отчего вы ничего не едите? Ведь вы, русские, не можете пить без закуски! Это правильно, так и надо, а если я не ем, так это привычка. Прошу вас, возьмите бутерброд, возьмите ветчины или сардинку!
Филиппов тоже встал, потом повернулся к столику, взял бутерброд с ветчиной и, держа его в руке, спросил у Крафта:
— А вы не думаете, что ваши картины для многих непонятны? То есть, в них прежде всего видят страдания, кровь, это неприятно, и за этим первым впечатлением уже не доходит самый смысл — неизбежность этих страданий при новой войне. Так сказать, за деревьями не видят леса.
— Не могу же я издавать хрестоматии для малограмотных! Имеющий уши. да слышит! Нет, это ерунда, это не то. Мое «Распятие» как-то купил один разбогатевший фабрикант, хотел себя показать ценителем и знатоком искусства. А через две недели привез обратно — вот в этой раме — и сказал, что его жена спать не может, гости перестали ходить. А, черт их всех подери! Надо, чтобы нас было больше, чтобы все художники и писатели дружно показали человечеству, к чему оно идет. Вы, русский, это знаете лучше меня. У вас есть теперь два писателя, Шмелев и Лукаш. Я прочел, увы в переводе, их «Дом усопших» и «Солнце мертвых» — вот что надо писать! Правда, у них слишком по славянски, больше психологический рисунок, надо реальнее, по животному, тогда скорее поймут. Знаете, мне трудно говорить о моем «Распятии», я сросся с ним, но думаю, что оно может нравиться или не нравиться, но забыть его трудно. И этим я горжусь.
— А вам не кажется, что оно многим покажется кощунственным?
— Почему? Только ханжа может считать, что Иисус на кресте не был человеком, а, значит, Ему было свойственно все человеческое. Значит, Он страдал от боли, как и всякий человек. Это не унижение Его божественного достоинства, не поругание. Мне кажется, что поруганием, оскорбительным унижением будет считать, что Христос висел на кресте как-то… слегка, вроде как от нечего делать. Да ведь Христос пошел на крестные муки ради искупления, а это даром не дается! Он вытерпел смертные муки, му-ки! Боже, опять начинает болеть голова… Знаете, я должен извиниться… Мы в следующий раз поговорим, я вам напишу или заеду к вам, а сегодня… Я боюсь, что мне придется лечь. Это моя старая болезнь.
Филиппов встал, искренно пожелал поскорее встретиться и с большим участием пожал руку художнику.
— Мне очень жаль, что ваша головная боль нам помешала сегодня поговорить. Вы-то успели мне много сказать, а я остаюсь в долгу. У меня тоже есть что сказать.
— Верю, и вы должны сказать! О! Простите, моя голова, моя голова…
Побледнев, художник сжал обеими руками голову и опустился в кресло, но тотчас же встал. Филиппов оделся, в сопровождении художника дошел до передней, пожал Крафту руку и вышел на лестницу.
ГЛАВА VI
Ни на следующий день, ни через день Филиппов не мог избавиться от неуклонно стоящего перед глазами Распятого. С чувством глубокого участия и невольного, совершенно неожиданного уважения Филиппов вспомнил художника Крафта. Поток впечатлений был так стремителен, полон таких неожиданностей, что Филиппов совершенно не удивился, когда через два дня к нему явился Крафт старший.
— Я к вам по делу.
— Как здоровье брата?
— Я вот по этому делу и пришел. Мой брат отвезен в больницу. В Богницы.
— В Богницы? — переспросил Филиппов. — Что случилось?
— У него снова начались припадки… это уже бывало… Да, и брат в те светлые промежутки, когда он все сознавал, просил сказать вам, что он с вами еще встретится и просил передать вам на память одну картину. Эта картина у меня, когда вы ко мне зайдете, вы ее получите.
— Что это за картина? — быстро спросил Филиппов.
— Какой-то раненый лежит под кустом. Небольшая, метра на полтора… Я надеюсь, что вы еще зайдете поговорить о марках. Это успокаивает, это не война, не раненые… От этого с ума не сходят… — тихо добавил Крафт.
Филиппов почувствовал намек по своему адресу и живо ответил:
— Мне очень неприятно, что мое посещение было причиной нервного припадка вашего брата. Мы так мирно и интересно беседовали, он мне показал свою картину «Распятие»…
— Показал «Распятие»? О, тогда все понятно… Пока эта проклятая картина висит у него в ателье, у нас не будет покоя. Брат уже несколько раз был в психиатрической больнице и каждый раз после воспоминаний о своем ранении. Он почти никогда не открывает свое «Распятие», чтобы самому посмотреть, но если показывает его, чтобы говорить о страдании, это почти всегда кончается плохо. Я сожгу его! — вдруг крикнул Крафт.
— О, нет, нет, что вы! — вырвалось у Филиппова.
— Будь она проклята! Когда ее у нас не было, какое это было счастливое время, но она возвращается, ее никто не хочет… Ах, если бы вы знали, каким мой брат бывает веселым, когда около него нет