Между тем появилось определенное чувство уверенности, что наша жизнь уже больше не находилась под непосредственной угрозой. Оглядываясь назад, я не могу сказать, что нас систематически морили голодом. На смену ужасной баланде из брюквенных очистков, которую нам давали в Георгенбурге, пришел суп из капусты. По литру такого супа мы получали два раза в день. Рассчитанная норма выдачи мяса и жиров составляла 12 граммов мяса и 9 граммов жира. И то, и другое перемешивалось с супом. Кроме этого полагалась столовая ложка сахара и 600 граммов хлеба в день. Но сахар, тяжелый и влажный, был почти несъедобен. Во всех лагерях было известно, что русские никогда не соблюдали установленных для военнопленных норм выдачи продовольствия.
С сахаром арифметика была простая. Если к 10 килограммам сахара добавить один литр воды, то можно было дополнительно получить один килограмм для частного товарообмена. То же самое относилось и к хлебу. Существовала огромная разница, даже в то время когда еще шла война, между тем, что мы считали хлебом, и хлебом, который выдавали нам русские. Его выпекали в формах, в жестяных ящиках, потому что из-за невероятно высокого содержания воды тесто обязательно бы растеклось. Но формы надо было смазывать, и мы так никогда и не разрешили основной вопрос, делалось ли это с помощью керосина или моторного масла. Поверхностный слой, единственная пропеченная часть, имел зачастую отвратительный вкус и неприятный запах. Время от времени в тесто примешивалось большое количество овса. Многие не могли переносить этот мокрый, плохо испеченный хлеб, и по этой причине, если поблизости была печка, его поджаривали. При этом в воздух поднимались клубы пара.
Лагерь Хольштейн располагался на территории научно-исследовательского института оптики, построенного в межвоенный период, вероятно, после 1933 г. Два двухэтажных здания из красного кирпича стояли под прямым углом друг к другу. В одном из них все еще оставалось много готовых оптических приборов, особенно стереотруб, которые русским были уже не нужны. Справа от проходной стояло здание, где раньше находился цех опытного производства. С его крыши хорошо просматривалась местность к востоку и к югу от устья реки. Вся территория, площадью не более 3000 квадратных метров, была изначально обнесена высоким кирпичным забором.
Мы находились во втором здании. Офицеры размещались в нескольких небольших комнатах на отдельных деревянных койках, а солдаты занимали два больших помещения, где стояли двухъярусные нары с перегородками. Наш старший по лагерю обер-лейтенант Каль имел свою отдельную комнату, в которой находился еще один офицер, его помощник. Пищеблок располагался в отдельном здании, построенном еще в то время, когда все учреждение находилось в руках немцев.
Кухней заведовали два наших офицера, которые были взяты в плен, не будучи ранеными, и теперь представляли собой картину завидного здоровья и силы. С крыши дома они тщательно изучили местность и в один из дней весны 1946 г. исчезли. Через несколько месяцев до нас дошел слух, что их попытка побега оказалась удачной. Говорили, что они написали об этом из Германии.
Работали мы на целлюлозно-бумажной фабрике, до которой надо было идти около часа. Мы ходили туда по проселочной дороге мимо отдельно стоявшего дома, который раньше был простой придорожной гостиницей. Обер-лейтенант Каль рассказал нам, что 200 лет тому назад кенигсбергский философ Иммануил Кант совершал по этой дороге прогулки.
Производство на фабрике уже было частично возобновлено. Заключенных разбили на так называемые бригады, человек по десять в каждой. Моя бригада занималась изготовлением деревянных обрешеток для контейнеров. Работа шла под руководством русских офицеров технической службы, что было видно по их званиям, как, например, «младший техник-лейтенант». Так называемым начальником, комендантом нашей зоны, был пожилой старший лейтенант добродушной внешности. Он был учителем из Тамбова, провинциального города между Москвой и Самарой. Бригадиром был старшина из сибирского города Томска, отличный мастер, насколько я мог судить. В нем угадывалась монгольская кровь. Общаясь с ним, мне показалось, что его несколько смущал тот факт, что офицеры занимались «черной» работой под его руководством.
Во время войны в высокую фабричную трубу попал снаряд противотанкового орудия. Образовалась пробоина, но сама труба устояла. Судя по всему, русские предположили, что на ней находился артиллерийский наблюдатель, и решили сбить его. Шел разговор, как и кто сможет заделать эту пробоину. Говорили, что такому «специалисту», это русское слово слышалось у нас постоянно, предлагали за эту работу 8000 рублей. Такого специалиста затребовали из Москвы, и он уже находился в пути.
Наступила осень. Мы работали по 10 часов в день, кроме воскресений. Но в один из выходных было объявлено, что все заключенные должны были «добровольно» отправиться на работу. Однако необычным стало то, что мы не должны были работать на фабрике. Нас посадили на грузовики и отвезли в район новой границы между Россией и Польшей. По-видимому, процесс демаркации был еще не завершен полностью.
В этом приграничном районе мы должны были собирать крапиву и другие сорняки, которые предполагалось использовать в качестве корма для лошадей. На этой работе я простудился и в понедельник почувствовал, что заболел. С трудом я потащился на фабрику. На обратном пути я совершенно ослаб, чувствуя острую боль в правой стороне груди. Это было мне непонятно, поскольку у меня было ранено левое легкое. Силы покидали меня, и я опасался, что отстану. Находившиеся рядом со мной люди ничего не заметили, и постепенно, отставая, я оказался в хвосте колонны. Я боялся, что упаду, и тут совершенно неожиданно получил сильный удар в спину.
К частым выкрикам «давай, давай», которые мы слышали от часовых, когда нас вели, или, вернее, гнали, на работу, мы привыкли, и они уже давно стали частью нашей повседневной жизни. Надо сказать, что ни до этого случая, ни позднее случаев плохого обращения с пленными никогда не было. Я упал и подняться снова удалось с большим трудом. Два товарища подхватили меня под руки и поддерживали с обеих сторон, следя за тем, чтобы я опять не выпал из колонны. На глазах у меня выступили слезы, но не от физической боли, а от душевного страдания, причиненного таким оскорблением и унижением. Я все еще помню того охранника, который ударил меня винтовочным прикладом в поясницу. Это был молодой парень с лицом, которое можно было назвать симпатичным, если бы оно не было таким ноздреватым. Вернувшись в лагерь, я доложил об этом случае, но обер-лейтенант Каль ничего не смог сделать. Единственное, что мне оставалось, это обратиться к врачу. К ночи стало ясно, что у меня началась лихорадка.
Однако доктора в нашем лагере не было. Обязанности лагерного врача исполнял «фельдшер», бывший студент-медик, уроженец Верхней Силезии по фамилии Лебек. Он старался помочь, как только мог, хотя в его распоряжении были только термометр, деревянный стетоскоп, йод и несколько пачек бинтов. Он послушал мою грудь и установил воспаление надкостницы ребер и плевры правого легкого. Однако все, что он смог сделать, это предписать мне «постельный режим». Режущая боль в правой стороне груди была нестерпимой, и работать я, конечно, не мог. Лечение заключалось в том, что Лебек постоянно смазывал мне правый бок йодом. Он наблюдал за температурой и за моим общим состоянием, но за исключением этого был вынужден предоставить меня судьбе.