– Говори, Саня, говори. Мне страшно интересно твоё прочтение.
– Но это же кошмарно! Ты же за самого дьявола работаешь. Человек только вознамерился убить, украсть, изнасиловать. Утром, а может, через час, через минуту он одумается, а ты ему не даёшь ни единого шанса. Зло ещё в зародыше, ещё мутация может быть или выкидыш, менингит или автокатастрофа, а у тебя уже готов громила, истязатель.
– Ну, ты, старик, проникся глубже, чем я сам!
Мне хотелось ещё сказать ему, что есть в сердце и светлые порывы и они тоже правда, но за эту правду сейчас никто копейки не даст, потому и Царицын отмахнулся от неё, ухватился за правду-матку, голую и бесстыдную, мстительную и узколобую. Талантливо «режет правду в глаза», чтобы люди корчились от боли. Гордится, что сдирает «коросту с человеческих душ», не замечая, что там, под коростой, кровоточит и что короста – спасение для человека.
Но Царицын чутьём опередил огорчительное для него продолжение телефонного разговора.
– За такую рецензию, старик, с меня коньяк. Давай сейчас в Клубе законтачим. Подъезжай. Угощаю.
– Надо немного очухаться. Утром – в Тулу.
– Как я тебе завидую, Саня! А я из-за стола – в Клуб, оттуда – опять за стол. Новый роман кропаю.
– А я тебе завидую.
– Нет, всё-таки ты, Саня, гигант малой формы. Ты молодец. Ну, покедова. Приедешь – брякни. За мной должок.
«А и хорошо, что не сказал всё, что хотел, – подумал я. – Тоже получилась бы правда-матка».
Держа телефон на животе, я закинул руки за голову и, глядя на пульсирующий свет Москвы, представил, как одновременно говорят сейчас по телефону миллионы, услышал гул их голосов, путаницу мыслей, электрический разряд эмоций – бестолковый «базар» под мудрыми звёздами – и решил, что суть этого города и его бессмыслие более всего проявляются как раз в телефонной страсти, которая сначала раздражала меня в москвичах, потом смешила, а теперь и самого заразила.
Падчерица заглянула на балкон, спросила, стараясь не глядеть на мои голые волосатые ноги:
– Дядя Саша, вы уже поговорили?
– Звони, наяривай. Желательно до утра, чтобы ко мне никто не прорвался. Надо выспаться перед дорогой.
Девчонка ужаснулась:
– Что, вы опять уезжаете?
– Радуйся.
– Ой, да мне уже, знаете, как надоело одной!
– Конечно, я приезжаю – пол, посуду мою.
– Да ну вас! Мне и вправду скучно.
– Ничего, скоро тебя замуж отдадим. Пора.
– Ну, дядя Саша!
Провод поволокся за юной телефономанкой, и котёнок бросился на него, как мангуст на змею.
Я прошёл в свой кабинет, поплотнее запер обе двери, не в силах слушать бестолковое токование созревающей самочки.
Вставил сетку в открытое окно, чтобы не налетели на свет безголосые коварные московские комары. Штор, тюля – не терпел, полагая, что лучшая занавеска – небо с облаками.
И сел за свой громоздкий стол, собранный из двух бросовых и собственноручно, со всеми тумбочками и пристольями, обтянутый тёмно-вишнёвым дерматином.
С широченной фанерной полки на верёвочной подвеске, как с качелей, снял подшивку «ЛЕФа» и плюхнул перед собой, так что сладковатая пыль тления ударила в нос.
Каждую среду вечером я наращивал подшивку свежим номером, дырявил корешок острым карандашом и пришнуровывал. При этом думал всегда примерно одно и то же: со временем этой подшивке цены не будет, потому что «нежелательная газета» не попадала ни в Книжную палату, ни в Центральную библиотеку. Даже в редакции не осталось архива после нескольких переездов-побегов секретариата с квартиры на квартиру.
«Для истории неплохой будет материал, – думал я, захватом пальцев измеряя толщину укладки.
Благоговейно думал также, что когда Сашенька вырастет и закончит, к примеру, филфак, то эту подшивку сможет использовать для кандидатской.
Наивные отцовские чаяния перемежались с авторскими.
«Листая газеты через двадцать лет, повзрослевший сын заодно прочтёт и мои „клочки”, – думал я. – Конечно, лучше бы из них книжку сделать, да кому теперь нужны эти мои прозаические картинки в духе передвижников!»
Одна надежда на сына. Я ему ещё помогу разобрать этот материал и вылущить главное.
«Сколько же мне тогда будет? – подумал я. – Ого, семьдесят! Старичок в расцвете сил. Только пить надо к тому времени бросить. Пьяный старик – это мерзко».
Мечтая о чистой старости, о высоком торжестве последних лет жизни перед смертью, о недолгой той, земной, осознанной, ощутимой приобщённости к величию вечности на переходе к ней, об умном, чутком сыне, остающемся жить вместо меня, я завернулся в простыню на узком диване и – благо ещё в машине успел пробежать «ночное чтиво» Истрина – выключил свет.
Луна мерцала сталью на чёрном пианино.
Стучал товарный поезд по окружной дороге за Яузой.
Вдруг этот рельсовый обруч Москвы встал и покатился по звёздной мостовой, вознося меня на орбиту, даже во сне мча куда-то по русским путям-дорогам.
33
Это была не езда, а попирание пространства, пожирание расстояния: слишком быстро проворачивалась утренняя земля под колёсами, что-то авиационное было в подскоках «кадиллака» на изгибах шоссе и в мирке кабины с множеством приборов, так что я даже не пытался пропускать дорогу через душу.
Я дремотно наблюдал, как переночевавшие на макушке неба облака во все стороны соскальзывают за горизонт, обнажая сиятельный свод, а шоссе чёрными жирными дугами перекидывается с поля на поле.
Истрин постоянно обгонял по разделительной линии, атаковал в лоб и всегда побеждал: встречные отворачивали первыми.
Сколько проклятий набиралось в шлейфе! Злоба откинутых к обочине будто прожигала курившийся выхлопом багажник «кадиллака», припекала прозрачные волосы на затылке Истрина.
– Жаль, что в нашем «штурмовике» туалета нет, – сказал я на мосту через Оку.
– Сейчас в лесочке отольём.
Долго и нехотя останавливалась разогнанная машина.
Наконец мы вылезли на обочину, оба встали спиной к дверцам, оба выполнили одну и ту же команду.
– Окропим святой водицей землю заклятого врага, – проговорил Истрин.
– Не понял…
– Это уже территория оружейного завода. Директор двести эрпэдэ сплавил чеченцам. И мы с тобой сегодня об этом по местному телевидению скажем, в прямом эфире, с документиками. Прикончим конкурента одним сталинским ударом. Торговый центр в Туле будет наш!..
Холодок страха при упоминании про пулемёты сократил мышцы, и мою струю будто отсекло. Пропал для меня вид неба, ощущение спасительной выси над головой. Душу больно и горько сплюснуло – так было со мной при вести о смерти отца, о гнусном проступке сына или при собственной жестокой оплошности в ужасном сне с погонями и стрельбой.