Но ужасный грохот того утра, заставивший обрушиться весь мир, не был и не мог быть знакомым звуком ружейного выстрела, это был никогда ранее не слыханный им новый, пугающий звук. Какое-то страшное чудовище, жестокое чужеземное божество навеки опрокинуло ружейное царство родного бога, до того дня содержавшего мир в гармонии и порядке. Наверное, голос ружья пропал навсегда, подавленный диким грохотом. И образ Мамели, мелькнувший в те жестокие минуты в мозгу Спина на фоне растревоженной природы и рушившегося мироздания, был образом серого поникшего человека, шагавшего, согнувшись и прихрамывая, по пустынным полям и сожженным лесам, человека с пустым ягдташем и бесполезным, онемевшим, отказавшимся от борьбы ружьем за плечом. Но вдруг дикая мысль мелькнула в мозгу Спина. А что если тот страшный звук был голосом ружья? Если ружье, сошедшее вдруг с ума, устремилось по дорогам и полям, по лесам и рекам, сотрясая мир своим новым, ужасным, безумным голосом? От этой мысли кровь застыла в жилах Спина. Образ Мамели со страшным взбесившимся ружьем угрожающе стоял у него в глазах. Вот Мамели загоняет заряд в ствол, поднимает ружье, упирает приклад в плечо и жмет на курок. Страшный грохот вылетает из дула. Дикий взрыв сотрясает город до основания, глубокими воронками распахивается земля, дома сталкиваются друг с другом и рушатся с громким треском, поднимая высокие тучи пыли.
Бледные и потные люди молча сидели в подвале, кто-то молился. Спин закрыл глаза и положился на Бога.
В тот день я был в Панчево, недалеко от Белграда. Висевшая над городом огромная черная туча издали казалась крылом гигантского стервятника. Крыло двигалось и закрывало полнеба в широком размахе, лучи заходящего солнца пронзали его, выбивая черные, как копоть, кровавые вспышки. Как крыло смертельно раненной хищной птицы, трепыхавшейся в попытке взлететь, туча рвала небо своим оперением. А внизу, прямо над нахлобученным на холм городом и над глубокой, зеленой, испещренной желтыми реками долиной ленивые эскадрильи самолетов «Штука», этих стервятников с вытянутыми клювами, без передышки с диким свистом бросались на белые дома, на высокие, сверкающие дворцы и расходящиеся радиально от пригородов дороги и рвали их на части своими клювами и когтями. Высокие земляные фонтаны били вдоль берегов Дуная и Савы. Непрекращающийся свист и рокот металлических крыльев, сверкающих в лучах пламенеющего закатного солнца, раздавался над головой. Горизонт отражал глухой звук в ритме первобытного тамтама. Далекое зарево пожара висело над долиной. Растерянные сербские солдаты разбегались по полям, немецкие патрули, пригнувшись, шагали в балках и шныряли в зарослях камыша и тростника в заводях вдоль реки Тимиш. Был бледный, мягкий вечер, набрякшая луна вставала медленно над горизонтом, наполняя блеском воды Дуная. Я смотрел в розовое, как ногти младенца, небо, на неторопливо восходящую луну, а вокруг поднимался жалобный собачий вой. Никогда скорбящий человеческий голос не сравнится в выражении мировой скорби с голосом собачьим. Никакая музыка, даже самая подлинная и чистая, не сможет выразить боль мира так, как голос собаки. Вибрирующий и дрожащий, из одной длинной ноты звук обрывался вдруг всхлипом высоким и ясным. Отчаянный призыв, вопль одиночества летел по лесам, болотам, зарослям тростника, где ветер метался с лихорадочным бормотанием. По заводям колыхались мертвые тела, посеребренные луной вороны бесшумными взмахами крыльев с трудом отрывались от лежавшей вдоль дорог лошадиной падали. Голодные собаки стайно крутились возле деревень, где еще дымились несколько сгоревших домов. Они пролетали галопом, стремительным, тяжелым галопом испуганных псов, распахнув пасть, сверкая красными глазами, изредка останавливались и жалобно выли на луну. А желтая, мокрая от пота луна неторопливо вставала на чистом, розовом, как ноготь ребенка, небе, освещая робким, мягким светом пустые разрушенные деревни, усеянные трупами поля и дороги и белый город вдалеке, накрытый черным крылом дыма.
Мне пришлось задержаться в Панчево на три дня. Позже мы двинулись вперед, перешли реку Тимиш, пересекли полуостров, который река образует, впадая в Дунай, и три дня простояли в селе Рита на берегу великой реки, прямо напротив Белграда, рядом с нагромождением искореженного железа, оставшегося от разрушенного моста имени короля Петра II. В неуклонном течении желтых вод Дуная крутились обожженные бревна, матрасы, трупы лошадей, овец и быков. На противоположном берегу прямо перед нами город бился в агонии в плотском запахе весны. Клубы дыма поднимались над румынским вокзалом и кварталом Душанова. Все продолжалось до того дня, когда капитан Клингберг с четырьмя солдатами переправился на лодке через Дунай и занял город Белград. Тогда и мы стали форсировать ширь реки под опекой фельдфебеля дивизии «Великая Германия», величавыми жестами руководившего переправой (одинокий и важный, исполненный долга фельдфебель, прямой как колонна дорического ордера, стоял на берегу Дуная и был единственным повелителем бесчисленных колонн машин и людей), и вошли в город со стороны румынского вокзала, который находится в конце проспекта князя Павла.
Зеленый ветер играл листьями деревьев. Близился вечер, последний свет заходящего дня падал с серого тусклого неба как остывший пепел. Я шел мимо застывших, забитых мертвыми людьми таксомоторов и трамваев. Жирные коты лежали на сиденьях рядом с разбухшими синими телами и смотрели на меня раскосыми светящимися глазами. Желтый кот долго шел за мной по тротуару и мяукал. Я шагал по ковру из битого стекла, осколки противно скрипели под сапогами. Иногда попадался одинокий прохожий, настороженно жавшийся к стене и оглядывавшийся по сторонам. Никто не отвечал на мои вопросы, все смотрели странными белыми глазами и уходили не оглядываясь. На грязных лицах людей лежала печать не испуга, а великого удивления.
До комендантского часа оставалось полчаса. Район Теразие был пустынен. Перед гостиницей «Балкан» на краю бомбовой воронки стоял полный мертвых людей автобус. Королевский театр на площади Споменик еще горел. Вечер виделся как сквозь матовое стекло, молочный свет заливал разрушенные дома, пустынные улицы, брошенные автомашины, стоящие на рельсах трамваи. Там и сям по мертвому городу грохотали сухие и зловещие винтовочные выстрелы. Уже стемнело, когда я добрался наконец до посольства Италии. На первый взгляд здание выглядело целым, потом глаз заметил разбитые стекла в окнах, вырванные ставни, ободранные стены, вздыбленную сильным взрывом кровлю.
Я вошел и поднялся по ступеням, интерьер был освещен маленькими, расставленными на мебели масляными светильниками, похожими на лампадки под образами святых. Тени плясали по стенам. Посол Италии Мамели в своем кабинете склонился над бумагами, его бледное, худое лицо было погружено в золотистое сияние двух свечей. Он пристально посмотрел на меня, покачал головой – он не верил своим глазам.
– Откуда ты явился? – спросил он меня. – Из Бухареста? Из Тимишоары через Дунай? И как это тебе удалось?
Он рассказал мне о страшных бомбардировках и многочисленных жертвах. Стыдно, говорил он мне, быть союзниками немцев. Посольские прожили в тревоге много дней, закрывшись в здании посольства и ожидая, когда немцы займут город, оставленный на распыл мародерам. Одна бомба в тысячу килограммов упала за оградой сада, слава Богу, никого не ранило, все целы. Пока он говорил, я разглядывал его. У него были синие круги под глазами, заострившееся лицо, веки покраснели от бессонницы. Он стал маленьким и сутулым, похудел. Уже много лет из-за ранения он ходил хромая и опираясь на трость, сейчас шагал, слегка волоча ногу. Сколько лет мы с ним знакомы? Лет двадцать или больше. Он честный, добрый человек, Мамели, я люблю его. Война оскорбляла его честь, его христианские чувства. Вдруг он смолк, провел рукой по лицу: