Но этим благополучным и высоконравственным аккордом история не заканчивается. Жирного американца в ковбойской шляпе, очевидно, так разволновало происшествие, что он вместе с Дали и Жертвой отправился в кафе, где сидел Генри Морган и где работал Мину. Нагло хлопнув в ладоши, американец заказал шампанского. Событие следовало отметить не менее шикарно, чем открытие новой статуи в общественном месте.
Мину очень вежливо поклонился, указал компании свободный столик и отправился за бутылкой охлажденного сухого шампанского. Как только пробка взлетела вверх, американец обратил внимание на крайнюю низкорослость Мину. Сдвинув ковбойскую шляпу на затылок, он поведал затаившему дыхание бармену, что недавно купил замок «на юге, в Лорране» — что само по себе было нелепо, ибо Лорран находится на севере — и намеревается перевезти его через Атлантику, в свои техасские владения, и там возвести заново. Он и был одним из безумных американских коллекционеров. «Merveilleusementable…»[47]— вздохнул Дали, покручивая ус.
Вот тогда очередь и дошла до Мину.
— You would suit the place perfectly! — рявкнул ковбой, одобрительно глядя на Мину. — How much are you, monsieur?[48]
Мину промолчал и попытался скрыться. Он был застенчив и не любил повышенного внимания к своей персоне.
— I mean… — упорствовал ковбой, все так же громогласно. — Combien etes-vous?[49]
Вероятно, Мину уже приходилось слышать этот вопрос, на который было проще ответить и обрести чаевые и свободу.
— Метр двадцать пять, — сказал Мину, ибо таков и был его невеликий рост.
— No, monsieur, — хрюкнул американец. — Сколько — в долларах!
Видимо, это и стало последней каплей в чаше терпения Генри Моргана, этого наивного Свена Дувы. Он решил вмешаться и подошел прямо к ковбою, чтобы четко сработать правой, оставив метку прямо между глаз этой свиньи.
Началась потасовка. Дали не дремал и угостил Генри тростью, орудуя ею не хуже, чем старый учитель — розгами. Мину изо всех сил старался разнять драчунов, но тщетно: он был слишком мал. Для наведения порядка в «О Куан» потребовалось вызвать жандармов. Генри забрали для допроса.
После того героического вмешательства богемный боксер Морган перестал быть желанным гостем в «О Куан». Жизнь, Жан-Поль Сартр и Мину были коротки, а вот искусство — искусство вечно, это Генри запомнил.
Одни люди ходят в музеи, другие — в кафе. Кто-то ходит в музеи, кто-то — никогда. Возможно, это могло бы стать темой для исторического исследования: выяснить, когда и при каких обстоятельствах человек стал собирать и хранить вещи, связанные с прошлым, и какую роль это сыграло в формировании представления человечества о самом себе. Может быть, это чисто западноевропейское явление, я не знаю. Музеи — это наше бескровное прошлое, демонстрация следов жизни, своего рода совесть, заключенная в стеклянные шкафы и снабженная печатью и сигнализацией. Все искусство музеально — кроме музыки. Насколько я могу понять, Генри Морган был музыкантом, лишенным представлений о пространстве и времени.
Париж, в котором Генри Морган провел последнюю весну своей ссылки, был сердцем революции, городом брожения, как в дни Коммуны на девяносто семь лет раньше, как в дни Интернационала раньше на пятьдесят четыре года и как в дни Блюма за тридцать лет до этой весны. В такое время не ходят по музеям — во всяком случае, не люди вроде Генри. Он был из тех, кто ходит в кафе.
Генри-бульвардье читал все газеты, которые попадали ему в руки, с трудом продираясь сквозь сложные колонки «Монд», разбирал по слогам все листовки и коммюнике революционных сил. Вскоре ему довелось увидеть легендарных героев в действии: низкорослого физика Гейсмара, удалого Кон-Бендита и даже Сартра. Генри слушал уличные разговоры и, разумеется, вмешивался во все драки, где бы он ни появился. Народ наивно верил, что Генри настоящий герой.
Так он глотал пену дней, и я без труда могу представить себе, как Генри-бульвардье просыпается в своей тесной кровати, протирает глаза, бросает заспанный взгляд на голубей, воркование которых на соседней крыше могло разбудить и покойника, и встает, чтобы умыться холодной водой и соорудить себе континентальный завтрак.
Генри был в своей стихии. Он добрался до цели. Это был Париж со всеми его каштанами, бульварами, аллеями, кафе и клубами, красивыми женщинами, женщинами некрасивыми, богатыми снобами и нищими клошарами, нелепой богемой, авантюристами и завтрашними звездами — всем тем, о чем с такой теплотой отзывались Билл из «Беар Куортет», Мод и Хемингуэй. Здесь Генри чувствовал себя словно рыба в воде. Париж приветствовал любознательных исследователей. Очень скоро Генри стал бульвардье, меньше чем за год пройдя три тысячи километров, износив четыре пары ботинок, прогуливаясь по всевозможным улицам в белом плаще, купленном в лондонском секонд-хэнде — Кенсингтон, шестьдесят четвертый год, — в потертой кепке, с полными карманами журналов и бульварных газет.
По утрам Генри долго сидел за чашкой цикориевого кофе с горячим молоком, глядя на жестяные крыши и прислушиваясь к пробуждению дня, прежде чем заняться делом. Он снимал небольшую комнату на Рю Гарро, в тесно застроенном районе между монмартрским кладбищем и Сакрекёр, недалеко от Плас Клиши, где можно было часами бродить, при желании воображая себя Миллером. Генри был доволен всем. Иногда он снимал уличную девицу, иногда глазел на удивительные карточные игры арабов — Генри стремился усвоить все трюки и приемы выживания. И он выжил.
После завтрака Генри брился, очень тщательно. Возможно, рассматривая свое отражение в зеркале над треснувшим умывальником, он отмечал, что становится старше. Годы дают о себе знать по-разному: у одних — складками на животе и брюшком, у других — мешками под глазами, морщинами, опухолями, шрамами и бесцветным выражением глаз.
Генри стал старше. Четыре года изгнания не прошли для него бесследно. Волосы его были все так же коротко острижены и расчесаны на пробор. Глаза голубые, словно вечность. Генри напоминал крупного мальчугана, который сопротивлялся и упорствовал, не желая взрослеть. И все же он стал старше, каким-то особым образом. Тело обрело вес и устойчивость. Грудь стала шире, плечи расправились и придали Генри ту стать, которой не хватало сосунку. Он многое видел и многое пережил, удивительным образом выбираясь целым и невредимым из всех передряг, пусть не всякий раз с честью.
Любой человек, оказавшийся в большом мире, рано или поздно должен задать себе вопрос: где я? Поздно ночью рухнув на кровать, просыпаешься в чужой комнате и хоть убей не можешь вспомнить, где находишься. Город за городом, комната за комнатой всплывают в памяти, и вот ты находишь свои затекшие и усталые члены именно в этой комнате, именно здесь. Генри Морган ночевал в самых разных местах: на вокзалах, в Копенгагене, на юлландской ферме, у случайных знакомых, у друзей, внезапно обратившихся во врагов, в дешевых немецких пансионах и в римских борделях. Впрочем, Генри нечасто случалось ощущать себя отставшим от поезда, на котором его тело унеслось, оставив душу на перроне. Он редко задавал себе вопрос: где я? — подобные размышления его не посещали. Генри Морган был вечно бегущим солдатом, в ладу со своим именем и телом, которое остальные — преимущественно женщины — обожали, либо — если речь шла о мужчинах — охотно обрабатывали кулаками и палками. Теперь же потрепанный чемодан Генри стоял в дешевой комнате на Рю Гарро, и наклейки на нем выкрикивали: Копенгаген! Эсбьерг! Берлин! Лондон! Мюнхен! Рим! Париж! — список можно продолжить. Все это было предметом гордости деда Моргоншерна, путешественника и постоянного секретаря общества «Образованных, опытных, объездивших полмира».