встретились в реальной жизни, но когда это произошло, она стала отстраняться. Он сохранил композицию из живых цветов, которую она ему подарила. Цветы давно умерли, а он продолжал их поливать. Я беру в руки горшок с мертвыми цветами. Да, но пока он был так безумно влюблен, пока они мечтали, строили планы, обменивались любовными письмами, это ведь было счастье, наркотик, море дофамина, представляю себе. Вот только любая страсть несет в себе смерть. Смерть ждет, подкарауливает, смерть уже близко.
На самом деле мне нужно побыть одной. Я бы хотела пожить в доме, ни о ком не заботясь – ни о семье, ни о маме, ни о сестре, ее мужчине и детях. Всего несколько дней, чтобы принять правильное решение.
Но я не могу принимать решение одна.
О чем я мечтаю в эти дни, так это о том, чтобы оказаться в этом месте, когда от меня ничего не требуется. Но слишком много времени прошло с тех пор, как бабушка стояла у плиты и жарила кровяные оладьи, подавала их с топленым маслом и брусникой. Они были даже вкуснее обычных тонких блинов, но я тогда была совсем ребенком. Когда я приезжала к бабушке в юности, я помогала ей по дому, под конец ей уже было без меня не обойтись, но мне и самой хотелось помочь. У нее были Эрик, Инга и помощница по хозяйству, а я навещала ее лишь изредка, но когда бабушка стала старенькая и я гостила у нее, я всегда мыла посуду, готовила еду, стирала, пекла хлеб. Я просто хочу сказать: того, что я ищу в этом доме, здесь больше нет. Той простой, естественной любви к бабушке. Я видела ее упрямство, ее раздражительность, я понимаю, что с ней тоже бывало нелегко, при ее-то требовательности. Но я была младше, у нас у обеих болели ноги, обе мы хромали, любили друг друга, и я часто спрашивала себя, как ей удалось все пережить, выстоять. Мама Анна умерла, когда ей было восемь лет, а папа Франс – когда ей было одиннадцать, она потеряла двенадцать братьев и сестер, а потом и сына. Мне кажется, гибель Гуннара в возрасте тридцати пяти лет стала для нее самым тяжким ударом. Он утонул, тело так и не нашли. Но под конец жизни бабушка рассказывала лишь о том, как во время войны все приходили и хотели получить как можно больше мяса после забоя, а у них остался только один поросенок, и все, кто когда-то жил в доме, считали его своим. Приносили свои треснутые тарелки в обмен на жирную свинину, и все просили кофе, всегда кофе. Уже будучи взрослой, я представила себе, сколько ей приходилось печь, булочки, сухари, кексы, печенье к праздникам, она пекла, варила, жарила, мыла посуду. Понятное дело, я разозлилась и после бабушкиной смерти сказала папе: «Сколько же она трудилась, всю жизнь!» А он раздраженно ответил: «Ничего особенного, она работала не больше других». Но ведь не она лежала на диване перед телевизором, она ложилась спать самой последней – когда плита и раковина на кухне были отмыты, а вставала раньше всех, чтобы сварить кофе.
О, они так и ходят рядом со мной по Молидену. И дедушка тоже. Все эти поделки из дерева, следы его мастерской в подвале. Табуретки, сундуки. Шкафчики для кукол. Знал ли он, как они мне дороги? Вспоминаю историю о том, как я осталась у них ночевать и плакала. Как я просилась домой, мне было пять или шесть лет. Я сама уговорила родителей оставить меня у бабушки с дедушкой, но когда Грета с мамой и папой уехали в Сундсвалль, я не могла уснуть одна в огромной гостевой комнате. Дедушка услышал, как я плачу, вошел и спросил, что случилось. Я не хотела его расстраивать, говорить, что хочу домой. «Ты голодна?» – спросил он. «Да-а, – всхлипнула я, – да, я голодна». И потом долгие годы дедушка боялся, что я у них проголодаюсь, они всегда так щедро кормили. Я тогда не понимала, что это худшее, что я могу сказать бабушке с дедушкой, – обвинить их в том, что меня плохо кормят.
Черничные кексы, смородиновый морс. Печенье «Мария» с шоколадным маслом. Бутерброды на тонких мягких лепешках с ветчиной и маслом. Сладкий рулет, который казался мне слишком тяжелым из-за толстого слоя масляного крема. Как мы варили карамель – растягивали, закручивали, отрезали.
* * *
На Мидсоммар мы едем в музейный комплекс Рэттаргорден. Это традиция. Майское дерево, лотереи, угощение. Но без папы мы там чужие. Мы никого не знаем, нас никто не узнает, мой короткий ежик, очки. Я пытаюсь найти священника, Биргитту, она хоронила папу, а я толком не успела ее поблагодарить, после похорон мы сразу уехали в Норидж по работе. А потом болезнь, все закрутилось, у меня просто не было сил. У нее недавно умерла мама, и мамин дом в деревне продали. Папа говорил, что Биргитта хотела поговорить со мной о книгах, чтобы я рассказала о своих романах в приходском зале. Я сказала, что могу, возможно, на февральских каникулах, но в последние февральские каникулы, когда папа был еще жив, как-то не сложилось. Не помню, что я делала в те дни. Гуляла или каталась на финских санях до церкви и закрытого на зиму Рэттаргордена. Ездила в магазин, готовила. Наверняка папа пек девочкам вафли, на бабушкиной старой специальной сковороде. У нас остались снимки, которые сделал Матс: я стою в уличной одежде на кухне рядом с папой, он сидит на своем месте за столом, с кофейной чашкой, похоже, не понимая, куда именно смотреть в камеру, косится чуть вбок, выглядит обескураженным и испуганным.
Нет, сейчас их тут нет – Анны и Свена-Эрика, Наймы и Кнутте, Бенгта, Моники, Ингер, Мэрты-Стины, Харди, Гуниллы. С местными мы знакомы через папу, перекидываемся парой слов. На следующий день мы по традиции отправились в Рэттаргорден попить кофе, но кафе оказалось закрыто из-за службы, проходящей на улице перед церковью. Я не знаю никого из присутствующих на службе, но думаю, мы сюда не вписываемся. Закрытая сельская община, свободная церковь, и неважно, что бабушкина родня жила здесь с начала девятнадцатого века – ее дед был кузнецом, здесь родилась ее мама, а второго деда, по отцу, усыновили и привезли сюда совсем малышом. Но я-то уже столичная жительница, ею и останусь. Наверное, в этот холодный праздничный день я впервые ощутила, что теряю Молиден как