поджарые, запаршивевшие и очень энергичные, полная противоположность так сильно любимой Жаже, теперь такой больной там, на севере.
Ты сказала, что я должен ждать твоего звонка. Сколько минут мне осталось ждать, ведь я снова нашел тебя после стольких лет? Посмотри же на меня ласково своими серо-голубыми глазами. Да, ты можешь улыбаться, можешь улыбаться и смеяться. Будь же разумна!
И вновь передо мной встает двор с сохнущим бельем и глицинией, мы смотрели на него сверху, из комнаты, где любили друг друга в те дни — в те будни и в то воскресенье.
Я кладу руку себе на плечо, где отдыхала твоя голова. Затем произношу твое имя один раз, два, третий раз, четвертый. Какие-то ночи я так сплю, вспоминая тебя; какие-то засыпаю только с рассветом.
7.5
Но теперь я перед ее дверью. Люк в школе, помощница по дому побеждает сюбжонктивы во Французском институте, а Джеймс перекидывает костяшки на счетах на Кэнэри-уорф. Как она услышит звонок? Наверное, есть какое-то специальное приспособление, потому как она у двери. Я вглядываюсь в ее лицо. Она мне рада? И да и нет. Но не удивлена. Она выглядит такой уставшей; ее лицо осунулось. Ей не хватает сна или покоя? Она отступает, я вхожу.
— Ты не возражаешь? — спрашиваю я.
— Мне нужно какое-то время побыть одной.
— Кто-то дома?
— Нет. Разве я бы так говорила, если бы кто-то был?
— Джулия, ты простишь меня? Я не хотел говорить то, что сказал, и делать то, что сделал...
— Да, — говорит она слишком быстро.
— Я не знаю, что со мной случилось...
— Я сказала «да». Не продолжай.
— Я не буду тебя спрашивать, почему ты не приходишь. Но почему ты не пишешь?
— После того, что случилось, зачем мне тебя тоже обманывать.
Я ничего не говорю. Потом:
— Ты покажешь мне свою музыкальную комнату?
Она смотрит на меня как-то измученно. Она не могла ожидать этой просьбы, но ведет себя так, будто уже ничто не может ее удивить. Она кивает, но так, будто эта негласная уступка — мой выбор последней трапезы перед казнью.
Мы идем наверх. Весь этаж — одна комната. Посреди, рядом с неработающим камином, стоит черный «Стейнвей». В эркере — письменный стол над садом в полукруге домов. На столе моя синяя фарфоровая лягушка сидит на кипе писчей бумаги, глядя на неоконченное письмо. Я отвожу глаза.
— Много работаешь? — говорю я, когда мы поворачиваемся друг к другу.
— Да. Вена решила за меня.
— То есть теперь ты играешь одна?
— Да.
— Тебе не смогут сделать какой-нибудь имплант?
— О чем ты говоришь? Ты же вообще ничего в этом не понимаешь. — Она начинает сердиться. Неужели я когда-то думал, что гнев ей несвойствен?
Где-то в доме звонит телефон, после четвертого звонка замолкает.
Я вижу открытые ноты «Гольдберг-вариаций» на рояле.
— Поскольку все, что я говорю, звучит по-идиотски, может, ты сыграешь что-нибудь?
Она сразу садится, не протестуя, но и не одобряя, и, не думая открывать ноты, играет двадцать пятую вариацию, но так, будто меня нет. Я стою, закрыв глаза. Закончив, она встает и закрывает крышку рояля. Я смотрю вниз.
— Я играю первую пьесу «Искусства фуги», — говорю я.
— Ты не можешь посмотреть вверх? Спасибо. Да?
— Я играю первую пьесу «Искусства фуги». На альте. Из твоей тетради.
Она кажется отстраненной, рассеянной. Слова погрузили ее в лабиринт мыслей.
— Ты не скопируешь следующую фугу в мою тетрадь? — спрашиваю я.
Не то чтобы я хочу этого, но чувствую, что могу с ней говорить, только задавая вопросы и что-то прося.
— У меня слишком много работы, — говорит она.
Я не понимаю, что именно несет ее ответ.
— Шопен? Шуман? — говорю я, думая про ее концерт в «Уигмор-холле».
— И другие вещи.
Она не хочет вдаваться в подробности. Похоже, ей неуютно. Ее глаза скользят к столу с синей лягушкой.
— Я не сплю без тебя, — сообщаю я.
— Не говори так. Все спят так или иначе.
— О чем мне тогда еще говорить? — спрашиваю я, уязвленный. — Как твое садоводство? Звон в ушах? Джеймс? Базби? Люк? И правда, как Люк?
— Я полагаю, что он ежедневно растет академически, артистически, музыкально, социально, духовно, физически и морально, — говорит Джулия как во сне.
Я начинаю хохотать.
— Неужели? Какой могучий рост для маленького мальчика.
— Я цитирую школьную брошюру.
Я целую ее шею: следов прошлого там не осталось.
— Нет, нет, отпусти меня. Не сходи с ума. Я не хочу этого.
Я отпускаю ее и иду к окну. Дрозд клюет что-то под кустом рододендрона, мокрым от дождя. Может, она чувствует, что была слишком резка со мной. Она подходит и очень легко кладет руку мне на плечо.
— Мы не могли бы просто быть друзьями?
Вот они наконец, эти слова.
— Нет! — говорю я, не поворачиваясь. Пусть она прочтет мой жест плечами.
— Майкл, подумай немного обо мне.
А вот наконец у меня есть имя.
Мы идем вниз по лестнице. Она не предлагает кофе.
— Я лучше пойду, — говорю я.
— Да. Я не хотела, чтобы ты приходил, но ты тут, — говорит она, с несчастным видом глядя мне в глаза. — Если бы я тебя не любила, было бы гораздо проще.
Придет ли она ко мне? Могу ли я прийти сюда опять? Каков бы ни был ее ответ, я не успокоюсь. Это про любовь сказано, что она делает сложное простым, а простое сложным?
Она берет мою руку, но не нарочито, легко. Дверь открывается, закрывается. Я смотрю вниз с верхней ступеньки. Вода, пять саженей вниз, течет по Элджин-Кресент, вниз по Лэдброк-Гроув, через Серпентайн в Темзу, и двухпалубные красные вапоретто пыхтят вдоль по ней, как пароходы на Миссисипи. Маленькая белая собачка сидит впереди на чихающем корабле. Следуй тогда вместе с дышащим приливом, и не устраивай сцен, и учись мудрости у маленькой собачки, которая откуда-то приехала и знает: что есть, то есть, и — о, тяжкое знание — чего нет, того нет.
7.6
Мы у Эллен на репетиции.
— Я сажусь на диету, — говорит Билли. — Мне сказали, что у меня слишком большой вес.
— Не может быть! — говорит Эллен. — Какой поклеп.
— Врач, — объясняет Билли, — говорит, что у меня слишком большой лишний вес, слишком большой, и давление опасно высокое, и, если я люблю Лидию и Джанго, мне надо начать худеть, так что — придется. У меня нет выхода. На прошлой неделе я трижды ходил в спортзал и чувствую, что уже потерял пару фунтов.
Эллен начинает улыбаться.
— Это просто ужасно, — говорит Билли. — Он сказал «слишком большой»... Он даже не пытался быть тактичным... Вы все посмотрели мои записи?
— Они потрясающие, — говорю я.
Билли оживляется. Эллен и Пирс кивают в согласии. И вот мы все вместе. У меня тоже теперь есть семья.
— Ты, наверное, недели потратил, пока внес все наши партии в компьютер, — говорю я.
— Да нет, — говорит Билли. — Я просто отсканировал с напечатанного — отсканировал, почистил, подправил некоторые ключи и распечатал. Просто удивительно, что можно теперь делать на компьютере. — Его глаза загораются при мыслях о возможностях. — В моей программе теперь имеется настройка воспроизведения для фортепиано, которая называется «espressivo», — несколько намеренных неточностей, и с трудом отличишь, что играет компьютер, а не человек. Скоро они это доведут до совершенства и будет не отличить. Исполнители станут практически никому не нужны...
— Я полагаю, композиторы останутся, — срывается Пирс.
— А вот нет, — говорит Билли, весело размышляя о собственной ненужности. — Возьмем, например, фуги — уже можно делать кучу всего на компьютере. Скажем, ты хочешь повторить тему фуги на дуодециму выше, в увеличении, в инверсии, с запаздыванием на полтора такта — несколько слов на компьютере, и все сделано.
— Но где же воображение во всем этом? Где музыка? — спрашиваю я.
— О, — говорит Билли, — ну, это не вопрос. Просто сгенерируй много комбинаций, проверь их на совместимость по гармониям и тестируй их красоту на людях. Я уверен, через двадцать лет компьютеры нас превзойдут в слепых тестах. Знаешь, может быть, мы даже найдем формулу красоты, базируясь на тестировании разных параметров. Это будет несовершенно, но все равно лучше, чем у многих из нас.
— Отвратительно, — говорит Эллен. — Пугающе. Типа шахмат.
Билли выглядит оскорбленным:
— Типа божественных шахмат.
— Ну, — говорит Пирс, — не вернуться ли нам в несовершенное настоящее. Это все очень увлекательно, Билли, но ты не возражаешь, если мы начнем?
Билли кивает.
— Я думал, мы можем начать