он уже начал в дверь ногами бить и визжит так жалобно: «Мужик, скорее, мужик!» А куда уж мне быстрее, если я и так на реактивной тяге… – Степаныч затянулся и, не торопясь, стряхнул пепел.
– Ну?
– Да что ты нукаешь? Не с конякой разговариваешь. Ну, значит, лупит он, лупит, потом как закричит: «Мужи-и-и-ик!» – а потом так уже тихо-тихо: «Эх, мужик-мужик…» И ничего ему уже не надо было, – Мирон Степанович оглядел плачущую со смеху бригаду. – А всё к тому, парни, что настоящий мужик – что на войне, что в больнице, что в сортире – должен чётко знать свою диспозицию.
– Ах-ха-ха! «Диспозицию!» – всеобщее хрюканье, визг и хохот.
Алёшке Филиппову было не. Совсем не. До… Не до общего веселья. Лицо застыло, мышцы готовы отвалиться и шлёпнуться на пол комнатушки, где отмечала получку бригада. Первый раз в жизни – и сразу так напиться. До остекленения. До звона. А всё Мирон со своими: «Первая зарплата, надо проставиться, плотничья традиция». Что-то лезет в уши. Шум какой-то. Смех. Ха-ха! Алёшка взвизгивает посреди звона стаканов. Мужики переглядываются: «Готов клиент». Стол кляксой стекает ему на худые колени. Воздуха! Душно! Алёшка тянет тугой воротник, узкий галстук ползёт наискось, прилипает к недавно белоснежной, ужасно жаркой найлоновой рубашке. В животе революция. Выпивка подпрыгивает, ввинчивается в пищевод горько-сладкой волной. Алёшка сглатывает, пока ещё безопасно. Но голова кружится всё быстрее и быстрее. «О чем они?» Стакан перед лицом. «Не могу! Что?! Что он говорит? Кто это? Погоди, я его знаю. Знаю. Сей-час. Сейчас, секунду. Да, минутку. Зацепиться за мысль. О чём? Да! Кто он? Степаныч. О! Точно. Старик. Что ему надо? Стакан? Опять?!» При мысли, что надо опять глотать обжигающую жидкость, Алёшку бросает вправо и влево, он тупо качает головой, словно отгоняя слепней. Телёнок, сущий телёнок – так напиться. Он берёт холодной дрожащей рукой холодный стакан и пытается сжать ускользающие грани. Рука идёт вверх, к лицу. К чьему? Стекло стучит о зубы, жгучий холод горько обжигает лениво заплетающийся язык и проваливается в нановокаиненное горло. «Кха!» Алёшка тянется к закуске, промахивается, запасной «шкалик» падает, булькает, заливает крошево по-мужицки порубленного салата и грубо разодранную тешу крупной селёдки. Гогот. «Изви. Из. Извините! Да. Сейчас!» Алёшка шарит, поднимает скользкую, трепещущую рыбину, понимает, что его руку держит Степаныч. И наблюдает со стороны, откуда-то сверху, как лапища Степаныча зажимает его кисть, бутылку и ставит всё вместе на стол. Ровнёхонько. «Сп-п-па! Спа-си-б-бо!» – шепчет Алёшка. Его швыряет вправо и влево. Как стыдно! Не рассчитал, да. Алёшка мумией сидит, прислонившись к стене, видит себя летающим по комнате, падающим, встающим, что-то доказывающим. Но он лишь тяжело и глубоко дышит, потея и обмирая от страха, что может описаться. А встать не может. Ноги ни-ка-ки-е. Совершенно. Мыло. Вот что виновато. Ноги выскальзывают из брючин. Не держат. Зря он, что ли, ноги мылил? «Как сказали. Иначе никак. Да. А теперь. Что? Не слышу? Что мама скажет? Отец убьёт. Точно убьёт. Надо что-то сделать». Алёшка последним усилием приклеивает бледную улыбку к лицу, совершенно ловко и неожиданно прямо встаёт, почти ровно доходит до двери, распахивает, вдыхает свежую, холодную чистоту ночного пространства, делает шаг, ещё один, задумывается с поднятой ногой и… с оглушительным грохотом валится по ступенькам, соскальзывая на коленях, пересчитывая клавесин стёсанных ступенек. Темнота. Глаз выколи. Он пытается встать. Чужая дверь. Чужое всё. Где он? А. Точно. У Степаныча. Где-то рядом ещё Татарин живёт. Или где? Алёшка сучит ногами, чувствуя, как блевотина рванулась в атаку. Что-то хватает его за горло, за галстук, тащит сильно, как скотину. И Алёшка, полузадушенный своим же галстуком, словно тяжёлый лещ, глотнувший воздуха, потерявший все силы, кроме остатков равновесия, выволакивается вслед своему чёрному галстуку, невидимому в выколи-глаза темноте, прямо под звёзды. Его что-то бьёт в бок, толкает в сторону низенького заборчика. Алёшка спотыкается и вешается на заборчик, тощим задом вверх, упираясь руками в сухую землю палисадника. Пока, пополам сложенный на заборчике, он секунду соображает, что же его толкнуло, как желудок, оценивший выгодность своего положения, всхрюкивает и выбрасывает сожранное и выпитое. Алёшка мяукает, фыркает, отсапывается, но не может подняться, всякий раз всё более тугая струя бьёт из горла, обдирая нежную глотку. Телёнок без мамки… И так напился. Вдруг его что-то хватает за брючный ремень, тащит, упирается, выволакивает, разбитые Алёшкины ноги свингуют сами по себе сломанной марионеткой, он пытается завалиться на скамеечку, но его сердито толкают в бок, он замирает ровно, открывает глаза. Темнота. Кто-то перед ним. Чёрная фигура. Лупит по щекам. «Ха-ха! Совсем не больно! Какой он хитрый – щекам ведь не больно! Да хоть облупись, дура! Стоп. Почему дура?! Рука. Да. Рука – не мужская. Узкая, злая, неумелая в злости. Мужик бы зубы выбил».
Алёшка отмахивается. Промах. Ещё раз. Опять промах. Тень исчезает. Как хорошо! Вдруг сбоку щёлкает лампочка, светлячки пляшут в тумане, Алёшка таращится, как – ф-ф-фух! На голову – полведра! Плюх! А-а-ах! Ах ты ж, гадина! Алёшка размахивается, промахивается опять и летит вслед своему кулаку в мягкую, бесконечную черноту спиралью закручивающегося провала. Ах…
4
Толстая серая муха плюхнулась на щёку всем весом и начала по-торгашески, довольно и деловито, потирать задними лапками. Потом обнаглевшее насекомое сделало разминочную пробежку по белой поверхности. Поверхность дёрнулась. Муха с места заложила лихой вираж, «иммельман», заход на посадку – точно на все лапы. Шмяк! Потная ладонь обрушилась на место, где только что сидела муха. А та, злобно сверкая фасеточными глазками, нарочно мацнула лоб, взлетела, села, пробежала по мокрому носу, опять по лбу, опять взлетела, опять села…
– Сука! – Алёшкина фамильно короткопалая рука с мальчишескими заусенцами, закусами и свежими порезами на всех пальцах опять шлёпнула по лбу.
Конечно же, мимо.
От шлепка звон в протухшей голове заложил уши. Голова… Лучше бы её не было. Алёшка застонал, как стонут все разоспавшиеся люди, которым в глаза лезет утренний свет. Кто-то хихикнул. Алёшка замер с закрытыми глазами. Что-то не так. Стоп. Он не дома. Не дома?! Ой! Он попытался разлепить глаза. Правый даже и не подумал слушаться.
Словно вишнёвым клеем залепили. Так. Надо было попробовать открыть левый глаз. Для этого надо было понять, где какой глаз. Правый здесь. Левый – вот он. Сделав это поразительное открытие, Алёшка почувствовал, как мысли галопом проскакали внутри черепа, стуча копытами в виски и темя. Лучше не думать. Погоди… О чём это таком важном он собирался подумать? Так. Сейчас. Кто хихикал?