Детей у него было четверо. И ни одного внука, что старика несказанно тяготило.
— Имя Татьяна, — приговаривал он, — играет в моей жизни огромную роль. Первая любовь, первая женщина и первая жена — Татьяна… Ты только лишнего не подумай: это все разные Татьяны были!
Обаяние старика позволяло ему очаровывать женщин до глубокой старости.
— Дочь моего кадетского однокашника рассказала мне о его кончине. Она пришла к нему в больницу, старик был при смерти. Он жаловался ей на здоровье, рассказывал о том, что не успел в этой жизни. Вдруг мимо прошла сисястая смазливая медсестра. Умирающий проводил ее таким жадным взглядом, что удивленная дочь спросила: «Папа, до каких лет мужчина продолжает интересоваться женщинами?!» — «До смерти, милая, — ответил он. Вскоре помер».
Эмфизема легких. Старик часто задыхался. Так как по-немецки он говорил очень плохо, врача иногда приходилось вызывать мне. Один раз после приступа его увезли в больницу. Я поехал с ним как переводчик. Бориса Степановича положили под капельницу. Вроде стало получше. Я собираюсь уходить, а он просит:
— Андреюшка, не бросай меня! Я ведь языка не знаю…
Оставаться в больнице на все время лечения я, конечно, не мог.
Что же делать? И тут до меня доходит, что в немецких больницах медсестер-немок не так уж и много. В основном — иностранки. Спрашиваю у медсестры, что присела у кровати старика: откуда она? Оказалось, из Югославии. Я ей тут же сообщил, что их пациент жил в Югославии, когда это было королевство, что он прекрасно говорит по-сербскохорватски. Она тут же заговорила с Борисом Степановичем. Подошла вторая сестра, тоже из Югославии. Старик обрадовался и начал бойко беседовать с ними на языке, который был для него вторым родным. Я робко поинтересовался, нужна ли еще моя помощь. Борис Степанович махнул рукой:
— Иди, Андреюшка, без тебя справлюсь!
В итоге он очаровал весь югославский персонал настолько, что медсестры бегали для него за сигаретами, которые строжайше запретил врач.
* * *
Старик прекрасно пел и играл на гитаре. Мне повезло: он пел на моем двадцатилетии и на моем тридцатилетии. Именно от него я услышал большинство песен белого движения — «Алексеевский марш», «Дроздовский марш», «Корниловский марш». Он часто исполнял романсы Вертинского, эмигрантскую лирику. Очень красиво и трогательно у него получался «Монмартрский шофер», мелодекламация на стихи эмигрантского поэта Евгения Тарусского:
От холодных лучей многоцветных реклам
Закрываю глаза, и душою я — там.
С молчаливым вождем прохожу по степям,
По кубанским станицам, донским берегам.
На груди моей знак — меч в терновом венце!
И застыла печаль на усталом лице…
Я слышал один раз его пластинку, изданную в Марокко в пятидесятых. Знакомые записали несколько кассет, но у меня ни одной не осталось.
Борис Степанович мечтал вернуться в Россию.
— Если «Посев» будет работать в Москве, согласен хотя бы ночным сторожем работать, лишь бы в России жить! Верно говорится, что «горек чужой хлеб и круты чужие лестницы». Я в семнадцати странах жил, но нигде себя дома не чувствовал…
Когда в 1991 году над Кремлем взвился трехцветный флаг, Борис Степанович качал головой:
— Не верю. Я большевиков слишком хорошо помню. Не уйдут они без крови…
В 1993 году он напомнил о своих словах:
— Я же говорил, что без крови они не уйдут! Еще малой кровью обошлись…
Жить во Франкфурте старик больше не хотел: дети далеко, уход требуется. А в Америке у него была страховка. Съездить в Россию здоровье уже не позволяло.
Перед отъездом старик жаловался, что все его забыли, никто не звонит, чтобы попрощаться. Пришлось прибегнуть к маленькой хитрости: я обзвонил общих знакомых и велел им срочно связаться с расстроенным отъезжающим! На следующий дет Борис Степанович просто сиял:
— Ты знаешь, я даже не подозревал, что все меня помнят! Вчера весь вечер мне по телефону знакомые столько всего приятного наговорили. Не забыли старика…
Я улыбался про себя.
Он отбыл в США, где поселился в доме для престарелых при Толстовском фонде, на так называемой Толстовской ферме. Оттуда я получил от него последнее письмо:
«Дорогой Андрей, прости великодушно мое долгое (годовое) молчание и поверь, что отношусь я к тебе сейчас с большей дружеской теплотой, чем в пору, когда мы каждый день пили чай и дымили “Кэмелом” в моей кухне. Вас всех (ну, почти что всех) мне так не хватает, как и жизни во Франкфурте. Жизнь эта, заполненная интересами нашего дела, мне видится такой насыщенной и содержательной, что я, наверное, всех вас и прожитые с вами годы немного идеализирую. Но тем не менее, подводя итоги прожитому, я вижу, что только служение наличным ценностям осмысливает жизнь. Звучит книжно и высокопарно, но это так. А тебя, дорогой Андрей, я всегда вспоминаю как близкого, родного человека. Я много бы отдал, чтобы попить с тобой чайку и вдоволь наговориться. Не отвечал я на письма, потому что был тяжко болен, да и сейчас еще задыхаюсь, кажется, что подходит конец. Живется мне здесь, друг мой, худо во всех отношениях. Из 24 обитателей дома, в котором находится моя комнатушка, разговаривать можно с четырьмя, а остальные уже выжили из ума».
Старика я больше не видел. Борис Степанович скончался в 1995 году. Во сне.
* * *
Конец восьмидесятых. Развал социализма двигался к логическому концу. Но конец этот был вовсе не очевиден. Для всех, включая нас.
Начал открываться «железный занавес». На Запад повалил народ. Первых приезжих встречали как родных, бросались помогать им во всем. Приезжали родственники, друзья, друзья друзей. Потом и вовсе непонятные люди.
Захожу как-то к Эдику Гинзбургу, который жил в соседней квартире, он разложил на столе веер из писем близких и дальних родственников.
— Слушай, ты, как ювелир, можешь сделать мне штамп, чтобы я не утруждал себя стандартными ответами? Штамп простой — «отказать». Они ведь меня знать не желали все эти годы. А теперь просят вызов, на Запад хотят, за покупками…
Адрес моей матери просто продали. К ней приезжали совершенно незнакомые люди, представляясь знакомыми друзей в Вене. Потом увидела, что этих «знакомых» слишком много… Адреса эмигрантов и «пароль» продавали по сходной цене.
Некоторые просто начинали закупать все, что могли. Но деньги быстро кончались. Некоторые пытались просить политического убежища, придумывая самые невероятные истории. Им хотелось получить все и сразу. На объяснения, что все это изобилие создано многолетним трудом, что не все так здорово, что далеко не все богато живут, что начинать жизнь в чужой стране с нуля непросто, реагировали с раздражением:
— Зажрались тут. Как в трамвае — сами влезли, а других не пускают! В России никогда такого изобилия не будет, а жизнь — одна.